«Чувствую себя очень зыбко…» - Бунин Иван Алексеевич
Косцы
Мы зашли далеко от дому и шли по большой дороге, а они косили в молодом березовом лесу поблизости от нее – и пели.
Это было давно, – так, по крайней мере, теперь кажется, – это было бесконечно давно, потому что та жизнь, которой все мы жили в то время, не вернется уже вовеки. Это было в России.
Они косили и пели, и весь березовый лес, еще не утративший густоты и свежести, еще полный цветов и запахов, звучно откликался им. Мы, слушая, сперва замедлили шаг, потом и совсем остановились. Это было поистине нечто чудесное. Никогда и ничего подобного не доводилось нам слышать.
Могла ли быть новостью прелесть русской народной песни для нас, родившихся, выросших в русской деревне! Мало ли слышали мы песен на сенокосах, на праздниках, на свадьбах! И, однако, было именно так: мы были очарованы, мы заслушались. Мы изумленно переглядывались, затаив в груди дыхание, а в сердце восторг.
Кругом нас были поля, глушь серединной, исконной России. Было предвечернее время простого и прелестного июньского дня. Старая большая дорога, заросшая кудрявой муравой, изрезанная заглохшими колеями, следами давней жизни наших отцов и дедов, уходила перед нами в бесконечную русскую даль. Солнце склонялось к западу, стало заходить в красивые легкие облака, смягчая синь за дальними извалами полей и перелесков и бросая к закату, где небо уже золотилось, огромные светлые столпы, как пишут их на церковных картинах. Стадо овец серело впереди, старик-пастух с подпаском сидел на меже, навивая кнут… Казалось, что нет, да никогда и не было, ни времени, ни деления его на века, на годы в этой забытой – или благословенной – Богом стране. И они шли и пели среди ее вечной полевой тишины, простоты и первобытности с какой-то былинной свободой и беззаветностью. И березовый лес принимал и подхватывал их песню так же свободно и вольно, как и они пели.
Чего только не было говорено и писано о русской песне! Но нет, в том, что слушали мы, было нечто, еще ни разу и никем не сказанное.
Косцы были “дальние”, рязанские. Они небольшой артелью проходили по нашим местам, помогая нашим сенокосам и подвигаясь на низы, на заработки во время рабочей поры в степях, еще более плодородных, чем наши. И они были как-то особенно беззаботны, дружны, как бывают люди в дальнем и долгом пути, на отдыхе от всех семейных и хозяйственных уз, были “охочи к работе”, неосознанно радуясь ее красоте и спорости. Они были как-то стариннее и добротнее, чем наши, – в обычае, в повадке, в языке, – опрятней и красивей и видом и одеждой, своими мягкими кожаными бахилками, белыми, ладно увязанными онучами, чистыми портками и рубахами с красными, кумачовыми воротами и такими же подмышниками.
С неделю перед этим они косили в ближнем от нас лесу, и я видел, проезжая верхом, как они заходили на работу, пополудновавши: они пили из деревянных жбанов родниковую воду, – так долго, так сладко, как пьют только звери да хорошие, здоровые русские батраки, – потом крестились и бодро сбегались к месту с белыми, блестящими, наведенными, как бритва, косами на плечах, на бегу вступали в ряд, косы пустили все враз, широко, играючи, и пошли, пошли ровной чередой, не напрягаясь, не торопясь, не думая о работе. А на возвратном пути я видел их ужин. Они сидели на засвежевшей поляне возле потухшего костра, ложками таскали из чугуна и ели большие куски чего-то розоватого.
Я сказал:
– Хлеб-соль, здравствуйте.
Они ответили приветливо и оживленно:
– Доброго здоровья, милости просим!
Поляна спускалась к оврагу, открывая еще светлый за зелеными деревьями запад. И вдруг, приглядевшись, я с ужасом увидел, что то, что ели косцы, были страшные своим ядом и дурманом грибы-мухоморы. А они только засмеялись:
– Ничего, они сладкие, чистая курятина!
Теперь они пели: “Ты прости-прощай, любезный друг!” – подвигались по березовому лесу, бездумно лишая его густых трав и цветов, и пели, сами не замечая того. И мы стояли и слушали их, чувствуя, что уже никогда не забыть нам этого предвечернего часа и никогда не понять, а главное, не высказать вполне, в чем такая дивная прелесть их песни.
Прелесть ее была в откликах, в звучности березового леса. Прелесть ее была в том, что никак не была она сама по себе: она была связана со всем, что видели и чувствовали и мы, и они, эти рязанские косцы. Прелесть была в том несознаваемом, но кровном родстве, которое было между ими и нами – и между ими, нами и этим хлебородным полем, что окружало нас, этим полевым воздухом, которым дышали и они, и мы с детства, этим предвечерним временем, этими облаками на уже розовеющем закате, этим свежим, молодым лесом, полным медвяных трав по пояс, диких несметных цветов и ягод, которые они поминутно срывали и ели, и этой большой дорогой, ее простором и заповедной далью. Прелесть была в том, что все мы были дети своей родины и были все вместе и всем нам было хорошо, спокойно и любовно без ясного понимания своих чувств, ибо их и не надо, не должно понимать, когда они есть. И еще в том была (уже совсем не сознаваемая нами тогда) прелесть, что эта родина, этот наш общий дом была – Россия, и что только ее душа могла петь так, как пели косцы в этом откликающемся на каждый их вздох березовом лесу.
Прелесть была в том, что это было как будто и не пение, а именно только вздохи, подъемы молодой, здоровой, певучей груди. Пела одна грудь, как когда-то пелись песни только в России и с той младенческой задушевностью, с той непосредственностью, с той несравненной легкостью, которая была свойственна в песне только русскому человеку. Это было не высокое искусство – это было выше и прекраснее всякого искусства прежде всего своей изумительной естественностью. Чувствовалось – человек так свеж, крепок, так наивен в неведении своих сил и талантов и так полон песнью, что ему нужно только легонько вздыхать, чтобы отзывался весь лес на ту добрую и ласковую, а порой дерзкую и мощную звучность, которой наполняли его эти вздохи. И косцы подвигались, без малейшего усилия бросая вокруг себя косы, широкими полукругами обнажая перед собою поляны, окашивая, подбивая округ пней и кустов и без малейшего напряжения вздыхая, каждый по-своему, но в общем выражая одно, делая по наитию нечто единое, совершенно цельное, необыкновенно прекрасное. И прекрасны совершенно особой, чисто русской красотой были те чувства, что рассказывали они своими вздохами и полусловами вместе с откликающейся далью, глубиной леса.
Конечно, они прощались, расставались и с “родимой сторонушкой”, и со своим счастьем, и с надеждами, и с той, с кем это счастье соединялось:
говорили, вздыхали они каждый по-разному, с той или иной мерой грусти и любви (в какой-то беззаботной, почти сладкой безнадежности) укоризной.
говорили они, по-разному жалуясь и тоскуя, по-разному ударяя на слова, и вдруг все разом сливались уже в совершенно согласном чувстве почти восторга перед своей гибелью, молодой дерзости перед судьбою и какого-то необыкновенного, всепрощающего великодушия, – точно встряхивали головами и кидали на весь лес:
и по всему лесу откликалось на дружную силу, свободу и грудную звучность их голосов, замирало и опять, звучно гремя, подхватывало:
В чем еще было очарование этой песни, ее неизбывная радость при всей ее тоске и безнадежности? В том, что человек все-таки не верил, да и не мог верить, по своей силе и непочатости, в эту безнадежность. “Ах, да все пути мне, молодцу, заказаны!” – говорил он, сладко оплакивая себя. Но не плачут сладко и не поют своих скорбей те, которым и впрямь нет нигде ни пути, ни дороги. “Ты прости-прощай, родимая сторонушка!” – говорил человек – и знал, что все-таки нет ему подлинной разлуки с нею, с родиной, что куда бы ни забросила его доля, все будет над ним родное небо, а вокруг – беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного разве только своей свободой, простором и сказочным богатством. “Закатилось красное солнушко за темные леса, ах, да все пташки приумолкли, все садились по местам!” – Закатилось мое счастье, вздыхал он, темная молчаливая ночь с ее таинственной глушью обступает меня, – и все-таки чувствовал: так кровно близок он с этой глушью, живой для него, девственной и преисполненной волшебными силами, что всюду есть у него приют, ночлег, есть чье-то заступничество, чья-то добрая забота, чей-то голос, шепчущий: “Не тужи, утро вечера мудренее, для меня нет ничего невозможного, спи спокойно, дитятко!” – И из всяческих бед, по вере его, выручали его птицы и звери лесные, царевны прекрасные и премудрые и даже сама Баба-Яга, жалевшая его “по его младости”. Были для него ковры-самолеты, шапки-невидимки, текли реки молочные, цвел дивный Аленький Цветочек, таились клады самоцветные, от всех смертных чар были ключи вечно живой воды, знал он молитвы и заклятия, чудодейные опять-таки по вере его, улетал из темниц, скинувшись ясным соколом, о сырую Землю-Мать ударившись, заступали его от лихих соседей и ворогов дебри дремучие, черные топи болотные, ветры буйные, пески летучие – и прощал милосердный Бог за все злодеяния, за все посвисты удалые, ножи острые, горячие…
Похожие книги на "«Чувствую себя очень зыбко…»", Бунин Иван Алексеевич
Бунин Иван Алексеевич читать все книги автора по порядку
Бунин Иван Алексеевич - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.