Записки старого петербуржца - Успенский Лев Васильевич
— Le palais du tsar, n'est се pas? [15] — бормотал он непонятно, закрывая лицо от стужи. — Тсар-батьюшка, oui?
— Верно, верно, ваше-ство! — закивал головой лихач Сорока, соображая, что француз по-русски — ни слова. — Батюшка, как же! Етакого бы батюшку, да к етакой бы матушке, вот бы мы, тогда, француз, перекрестились!
И для наглядности — ну ни в какую ничего не петрит по-русски человечина, что дите малое! — он осенил себя широким крестом.
Говорят, неделю спустя не то в «Тан», не то в «Фигаро» появилась корреспонденция об этой удивительной поездке. Автор сообщал, что русская езда на санях — занятие для очень крепконервных, но зато сами здешние мужики — люди наивные и патриархальные, сущие дети.
«Я спросил его, живет ли в этом дворце его царь-батюшка? Слезы сыновнего умиления заблестели на его глазах. „Уи, — ответил он мне, — э батюшка, э матушка…“ И он истово перекрестился…»
Среди лихачей бывали люди страшные; немало преступлений было скрыто навек благодаря их соучастию; немало темных дел — похищений, насилий, крупных краж — прикрывали они своими широченными спинами. Чаще всего они, эти лихачи, бывали и сводниками, и ростовщиками… Зимой они носились на великолепных беговых санках с медвежьими полостями, с фонарями, вмонтированными в торцовые срезы оглобель; летом — ко дням мировой войны — в отличных кабриолетах на пневматических шинах. Их упряжка, их кони по внешнему блеску, по статям, по рысистым качествам порою могли соперничать с самыми лучшими выездами богатейших людей.
Слово «вейкко» по-фински значит: «брат, браток, землячок» — что-то в этом роде. Русское (точнее петербургское) «вейка» для всех нас полвека назад означало нечто весьма приятное: «веселый масленичный извозчик».
Как только начиналась «мясопустная», предшествующая великому посту, неделя (по замыслам церкви, она, собственно, была уже «постной», мирянам нельзя было «вкушать мясную пищу», но пища «сырная» — масло, сметана, молоко, — хоть и была «скоромной», разрешалась. По древней же народной памяти, этот праздник был веселым, плотским пережитком еще языческой Руси, ликованием в честь древних славянских богов, радостью вступления в весну, русским карнавалом. Обжоры наша умели и самый пост превратить в подвиги лакомства — с балыками, с семушкой и белорыбицей, с демьяновыми «ухами» и собакевическими «осетрами». Народ помнил еще, что масленичный понедельник — это «встреча», вторник — «заигрыши», среда — «лакомка», четверг — «разгул»… Народ в деревне выезжал на праздничное катанье на доморощенных рысаках. Чем-то должны были залениться эти катания и в хмуром, щепетильном Питере) — словом, как только приходила «широкая масленица», — город существенно менялся. И главным образом «в транспортном аспекте». Обиженные и огорченные «извозцы» вдруг куда-то исчезали. То есть как — исчезали? Конечно, они были тут же, но держались тише воды, ниже травы, радуясь каждому случайному седоку, не рискуя нигде, ниже и с пьяных, запрашивать нелепую цену, только безнадежно отмахиваясь, когда, нанимая, их спрашивали, согласны ли они везти, допустим, в Тентелеву деревню или к Уткиной заводи. «Да, барин, хоть — к шашку!» [16]
Вместо них на улице с понедельничного утра (а самые задорные — и с воскресного вечера) в великом множестве Появлялись лохматые «чухонские» лошадки, запряженные — эта в легковые саночки, та в обычные сельские розвальни, со сбруями, разукрашенными разноцветными ленточками, увешанные — где попало, случалось даже у корня хвоста — голосистыми колокольцами и бубенцами, большими, маленькими, басистыми, дискантовыми… Иная такая лошаденка вся тонула в пестрых тряпочках и в звенящей меди; по тихим улицам уже издали слышался мелкосеченый, жизнерадостный суставчатый звон. У стариков светлели лица — точно так когда-то «мчалась тройка почтовая!», — а ребята с утра до ночи клянчили у матерей: «Мам, на венке! Мам, хочу на вейке…»
Всюду начинало пахнуть свежим сеном, крепким финским табачком; всюду слышалась коверканная «ингерманландско-русская» речь. И насколько же приятнее было вместо приевшегося: «Да положите, барин, четвертак!» — хоть раз в году услышать долгожданное: «Рицать копеек — райний сэна!»
На козлах вейки или в передке саней, на куче сена, сидел, как клуша, закутанный карьялайнен [17], в кожаной ушастой афинской" шапке с меховым шариком наверху, с короткой трубкой в зубах, молчаливый, мрачноватый, сущий угрюмый «пасынок природы».
Он не реагировал ни на что. В его розвальни могла ввалиться шумная студенческая компания, с «Через тумбу, тумбу — раз!» или с «Выпьем мы за того, кто „Что делать?“ писал», — он, не оборачиваясь, через плечо называл свою «сэну» и ударял густошерстую, словно валеную, «шведку» кнутиком по заиндевевшему крупу. Мог сесть, чудачества ради, какой-нибудь накушавшийся блинов почтенный чиновник с молоденькой супругой, — вейка бурчал свое «рицать копеек» и трогал с места. Но он же мог, завернув между двумя седоками к ближнему трактиру, пропустить глоток и вдруг завести на ходу бесконечную, унылую, отзывающую зимней поземкой, замерзшими болотами — свою «чухонскую» песню. Такую, помните, как у Салтыкова-Щедрина:
Остановить его тут оказывалось уже невозможно.
Он мог, сторговавшись за четвертак, повезти вас хоть себе в Парголово, но где-нибудь между Озерками и Шуваловом вдруг остановиться в чистом поле на всем ветру и заявить: «Лезай! Вацать пять копеек — конец был…» И сдвинуть его с места без новой ряды было немыслимо.
Над вейками посмеивались, о вейках рассказывали всякие пошехонские истории, но веек любили. Никто не хотел в эти семь дней ездить на скучных извозчиках, хотя самые дошлые из них тоже пускались на хитрости, подвязывая к дуге какой-нибудь жалкий шарок или вплетая в лошадиную гриву цветную тряпочку… Нет! Эти номера не проходили!
Но за вейкинским весельем, за всем этим шумом, звоном бубенцов, мельканием ленточек, загороженная ими, шла своя жизнь. И вдруг прорывалась.
Как-то семья наших знакомых — году в двенадцатом, что ли, — взгромоздилась на вейку, чтобы ехать к нам, на Выборгскую. Доехали они благополучно — вейка оказался бодрый, — но и муж и жена были смущены: «Черт его ведает, какой-то ругатель попался!»
Ругатель не задевал седоков; он поносил только своего конягу, но при этом не прибегал к предосудительным, но по крайней мере знакомым русским выражениям, а кричал на лошадь — и с такой злостью! — что-то совсем невразумительное: «Но! Я тебя, раклятый, поприков!..»
— Скажите мне ради бога, что это «поприков» значит?
А значило это очень простую вещь. Губернатором Великого княжества Финляндского еще в конце прошлого века был назначен генерал-адъютант Н. И. Бобриков, яростный черносотенец и русификатор. В 1904 году его убили. И вот прошло восемь лет, а память об этом ненавистном всей Суоми человеке жила еще даже в душе пригородного питерского «убогого чухонца».
…В 1900 году в Петербурге на «масленой» звенели бубенцами 4755 веек! Это уже не моя память. Это — вычитано из книг.
Официально этот вид транспорта именовался так: «конно-железная дорога». Теперь только бронтозавры вроде меня представляют себе хорошо, что это такое было.
По улице проложены рельсы — всюду только одна колея. Кое-где эта колея образует «разъезды» с раз и навсегда переведенными стрелками: тут «вагоны конно-железной дороги» встречаются и расходятся на своем пути.
Вагоны эти выглядели внушительно. По длине они примерно равнялись нашим трамвайным — только, конечно, не современным четырехосным, а прежним, двухосным, легким. В высоту же они намного превосходили их.
15
Это дворец царя? Не так ли? (франц.)
16
Шашко — в псковском говоре «домовой», «черт», «кикимора».
17
Житель Карельского перешейка (финск.)
Похожие книги на "Записки старого петербуржца", Успенский Лев Васильевич
Успенский Лев Васильевич читать все книги автора по порядку
Успенский Лев Васильевич - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.