Религия - Мережковский Дмитрий Сергеевич
Вот главное различие Л. Толстого и Достоевского в их отношении к народному религиозному творчеству: слушая легенды Макара Ивановича, Л. Толстой заметил бы только «вранье», «предрассудки», «переделки» («мошеннические подтасовки жрецов», как он выражается), «необразованность» — и, возмутившись, выйдя из себя, отвернулся бы от легенд старца с брезгливостью: «Я не могу принять истину в таком виде!» Это значит — в таком слишком народном, простонародном, «подлом» виде. Достоевский также возмущается, выходит из себя от иных предрассудков, не может и не хочет простить «подлого», смрадного вида, в котором является ему истина: то, чего народ не знает, Достоевский знает и не отречется от своего знания; но не только знает — он и любит народ: он знает и любит вместе; знает, потому что любит, любит, потому что знает; его любовь углубляется познанием, познание — любовью; Л. Толстой в народной религии только знает и не любит. А в религии знание, сознание без любви всегда, в конце концов, становится мертвым и умерщвляющим, приводит к холодным и сухим рассудочным умствованиям, к всеопошляющему здравому смыслу. Л. Толстой заметил «вранье» в легендах Макара Ивановича или дяди Власа, а того, что скрывается под этим «враньем», под этим трогательным детским лепетом народных верований, того, что «нельзя слышать без слез», «необычайного и горячего, как раскаленная песчаная степь со львами» — так и не заметил. Но ведь это и была религиозная истина, которой он искал. Сознание открыло ему ложь в истине, мертвую шелуху легенды: но живою любовью он так и не прикоснулся к живому ядру, спрятанному под шелухою — выбросил это ядро вместе с шелухою. Для него на одной стороне — безусловная религиозная ложь, на другой — безусловная религиозная истина. Достоевский понял, кажется, он первый из людей понял или, по крайней мере, почувствовал с такою силою, что и в религии, как, впрочем, во всем человеческом, нет ни безусловной истины, ни безусловной лжи, а есть только более или менее сознательно условные, и чем более сознательные, тем более совершенные знаки, знаменья, символы. Религиозное сознание Л. Толстого отрицает символ в его самой первой и глубокой сущности, признает религиозное, как нечто исключительно духовное, бескровное и бесплотное, освобожденное от всех легенд, обрядов, таинств, догматов. Сознание Достоевского, в такой мере, как еще ни одно из являвшихся в человечестве религиозных сознаний, — символично. «Мысль, изреченная, есть ложь». Тем более всякая мысль человека о Боге, всякая человеческая истина о Боге есть ложь. Человек не может сказать истину о Боге, но не может и молчать о Нем. Должен ли он лгать? Нет, но говорить условным языком, никогда не достигающим истины и всегда к ней приближающимся, сознавая до конца не лживость, а именно условность, относительность этого языка. Сознание открывает условность всякой религиозной истины; любовь открывает истину всякой религиозной условности, всякого символа. Мы не можем знать Бога, не любя Его; не можем любить Его, не зная: мы можем только знать и любить Его вместе — познавать в любви, любить в познании. Соединение знания с любовью и есть наша новая религия — религия Достоевского.
В такой религии не может быть вопроса о степени истинности и лживости, достоверности или недостоверности, о реальном для познающего разума бытии или небытии; здесь может и должен быть вопрос только о степени внутренней чистоты, одухотворенности последовательных религиозных воплощений, символов, о степени ясности, прозрачности стеклянных стенок того сосуда, в котором заключается драгоценная влага. Эта влага — живящая и живая: она не только живит, но и сама живет; она вечно бродит; из старого вина делается новое; а для нового нужен и новый сосуд; конечно, надо будет разбить старый — иначе сама кипящая влага разобьет его; но надо разбить тогда, когда уже будет готов новый сосуд, и перелить влагу из одного в другой бережно, так чтобы ни одна капля не разлилась и не ушла в землю.
Кажется, если не в религиозном сознании, то в религиозном ясновидении, в художественном творчестве Достоевского уже готов этот новый сосуд для нового вина; это таинственное переливание уже началось.
Старца Зосимы «О аде и адском огне рассуждение мистическое». «— Отцы и учители, мыслю: „Что есть ад?“ Рассуждаю так: страдание о том, что нельзя уже более любить». Раз, в бесконечном бытии, неизмеримом ни временем, ни пространством, дана была некоему духовному существу, появлением его на земле, способность сказать себе: «Я есмь и я люблю». Раз, только раз, дано было ему мгновение любви деятельной, живой, а для того дана была земная жизнь, а с нею времена и сроки, и что же: отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило его, не возлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным. Таковой, уже отшедший с земли, видит и лоно Авраамово, как в притче о богатом и Лазаре нам указано, и рай созерцает, и ко Господу восходить может, но именно тем-то и мучается, что ко Господу взойдет он, не любивший, соприкоснется с любившими, любовью их пренебрегший. Ибо зрит ясно и говорит себе уже сам: «Ныне уже знание имею и хоть возжаждал любить, но уже подвига не будет в любви моей, не будет и жертвы, ибо кончена жизнь земная, и не придет Авраам хоть каплею воды живой (то есть вновь даром земной жизни, прежней и деятельной) прохладить пламень жажды любви духовной, которою пламенею теперь: нет уже жизни, и времени больше не будет!» — Говорят о пламени адском, материальном: не исследую тайну сию и страшусь, но мыслю, что если бы и был пламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо, мечтаю так в мучении материальном хоть на миг позабылась бы ими страшнейшая сего мука духовная. Да и отнять у них эту муку духовную невозможно, ибо мучение сие не внешнее, а внутри их. А если б и возможно было отнять, то, мыслю, стали бы оттого еще горше несчастными. Ибо хоть и простили бы их праведные из рая, созерцая муки их, и призвали бы их к себе, любя бесконечно, но тем самым им еще более бы приумножили мук, ибо возбудили бы в них еще сильнее пламень жажды ответной, деятельной и благодарной любви, которая уже невозможна. — «О, есть и во аде пребывшие гордыми и свирепыми, несмотря уже на знание бесспорное и на созерцание правды неотразимое; есть страшные, приобщившиеся сатане и гордому духу его всецело. Для тех ад уже добровольный и ненасытимый; те уже доброхотные мученики. Ибо сами прокляли себя, прокляв Бога и жизнь. Злобною гордостью своею питаются, как если бы голодный в пустыне кровь собственную свою сосать из своего же тела начал. Ненасытимы во веки веков и прошение отвергают, Бога, зовущего их, проклинают. Бога живого без ненависти созерцать не могут, и требуют, чтобы не было Бога жизни, чтобы уничтожил себя Бог и все создание Свое. И будут гореть в огне гнева своего вечно, жаждать смерти и небытия. Но не получат смерти».
Это страшно, это гораздо страшнее, чем «тигр шестикрылатый». Об этом следовало бы подумать, пока еще не поздно, всем нам, а в особенности Л. Толстому, который так презирает метафизику и мистику религии за то, что нельзя, будто бы, вывести из них никакого нравственного правила. Неужели не ясно, что из такой мистики вытекает самое нужное, даже с его точки зрения, нравственное правило, которое должно пронизать всю жизнь огнем самой живой, действенной любви? Нет, это не бесплодная игра воображения, это что-то большее. И может ли современная наука избавить нас от такого ада? Наука подобными вопросами не занимается: это вне ее области. И, однако, чувствуется, что и над этим адом веял дух современной или будущей науки — не разрушительный, а творческий; в этом видении чувствуется такое самообладание, сдержанность, соединенные со смелостью мистических догадок — такое вошедшее в плоть и кровь человеческого ума сознание условности, недостаточности всех человеческих слов и понятий о трансцендентном, — которые возможны только после кантовской «Критики чистого разума». Тут ведь не только огромная сила веры, но и не меньшая сила опыта, самого точного, так сказать, математического познания, исследования души человеческой. Во всяком случае, это идет не против европейской культуры, и даже не за, а перед нею, предносится ей как знаменье высшей, совершеннейшей культуры. В конце концов, и это конечно — только «человеческая, слишком человеческая» ложь о божеской истине, только лепетание условного человеческого языка о безусловном и не сказанном, не достигающее истины, а лишь приближающееся к ней. Но зато — какое приближение сравнительно со средневековым Чистилищем Св. Патрикия или с лубочным адом дяди Власа! Крокодилы, скорпии, шесты с нанизанными грешниками — все огрубелое, омертвевшее, и потому для нас уже не религиозное, не прозрачное, само собою отпало. «Говорят о пламени материальном: не исследую тайну сию и страшусь», — вот все, что осталось от лубочного ада. Но и в горячечном бреду дяди Власа, в огне, раскаляющем сковороды, которые лижут грешники, был же истинный огонь человеческой совести, о который и зажглась душа его огнем святости — торжественным благообразием: вот этот-то огонь и переходит из власовского ада в ад старца Зосимы, этот-то огонь и соединяет оба видения; он только очистился, одухотворился у старца Зосимы, но не потух, не ослабел — напротив, разгорелся еще сильнее, так что рассеял, наконец, весь чад и смрад, которые происходили от недостаточной силы огня, и в которых рождались «тигры шестикрылатые» и другие нелепости; этот новый, сильнейший огонь порождает новые, более ужасные, потому что более неотразимые, видения.
Похожие книги на "Религия", Мережковский Дмитрий Сергеевич
Мережковский Дмитрий Сергеевич читать все книги автора по порядку
Мережковский Дмитрий Сергеевич - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.