«Чувствую себя очень зыбко…» - Бунин Иван Алексеевич
На деревне встретили меня ласково, сами дивились на то. что произошло, с жалостью разглядывали мою бедную одежду и все говорили, что надо хлопотать, чтоб разрешили эту аренду “на вечность”. Но ведь дом-то оказался занят, и в доме ко мне отнеслись, конечно, совсем по-другому, особенно бабы. Те тотчас же заявили без всякого стеснения: “Какая такая аренда? Ну, нет, никакого мира мы и знать не хотим, из дому не выйдем!” И я тотчас же понял, что и впрямь как-то нагло и глупо влез я в этот дом, в эту чужую, уже крепко внедрившуюся в него жизнь.
Короче сказать, провел я в Никольском всего два дня и уже только из приличия поддерживал на деревне переговоры об аренде.
Уехал, зная, что уезжаю уже действительно навеки, с великим душевным облегчением…
На днях встретил на Кузнецком никольского Степана: стоит перед пустой витриной магазина и пристально смотрит на нее; на голове шапка, на плечах тулуп, на ногах валенки, хотя на дворе июль, градусов тридцать. Обрадовался мне, как родному, стал упрекать: “Напрасно вы погордились – жили бы себе на спокое, у нас теперь не хуже прежнего, все хорошо, тихо”. И тут же рассказал, что вышло недавно поблизости от Никольского “нехорошее дельце”: остановились возле деревни на большой дороге цыгане и свели с деревни ночью лошадь, а мужики в лоск положили за это весь табор: убили целых шестнадцать человек мужчин и женщин и одного маленького цыганенка: дрались весь день, с утра до вечера – цыгане защищались не на живот, а на смерть, особенно один, совершенный красавец, отец двух таких же красавцев сыновей, которые так рядом и легли с ним…
Возле церкви у Никитских ворот встретил медленно идущую похоронную процессию: красная с золотом колесница, лошади в белых мантиях с красными бантами на ногах, и провожатые в белых треуголках с красными лентами; сзади – другая красная колесница, полная белых хризантем.
Несколько человек стояло на тротуаре и пристально смотрело на эту процессию. Спросил:
– Кого это хоронят?
– Говорят, какого-то Брюса.
– Это который календарь написал?
– Похоже, что так…
Возвратясь домой, перелистал последнюю книгу стихов покойного. Нашел в ней, между прочим, такие стихи:
И такие еще:
Наш “рюрикович”, наконец, отстрадался. Жизнь его была ужасна: голод, нищета и чахотка, точно огнем, сжигали его, – я ни у кого не видал таких пылающих глаз, такой худобы и темноты лица. А между тем никто из нас даже и сравниться не мог с ним в той легкости и даже веселости, с которой нес он все свои страданья и лишенья. Это меня всегда поражало за эти годы: чем знатнее был человек в свое время, тем легче и проще вступал он во все испытания новой жизни. Но покойный – даже и среди таких людей выделялся. Точно ничего и не случилось! Все так же радостно встречался с нами и родственно, поспешно целовался, все то же оживленье, шутки, все те же “друзья мои” к каждому слову и детские мечты, планы: вот-вот жизнь станет лучше, свободней, и все мы уедем куда-нибудь на Кавказ, оснуем там какой-нибудь поселок – под вечным солнцем, у теплого моря, в виду вечно сияющих снегами гор, в чинаровых лесах, в цветущих тропических дебрях…
– И уже тут с нами не сладишь! – смеясь, говорил он. – Батраки, бедняки, коммунисты! И как еще жить-то будем! Вон сестра Маша пишет: “Я теперь хожу в лаптях, работаю у мужиков на поденщиине…” И что же? Я уверен, что она счастлива!
Умер он 12 декабря в полдень. За час до его смерти выглянуло солнце, и он, лежа в своей каморке на продранном диване, сказал грустно и ласково:
– Вот и солнце, а я его уже не вижу…
На этом же диване и положили его – в остатках чистого белья, в черном сюртуке и серых брюках. А на другой день, в морозное утро, тащилась по Дмитровке белая рессорная телега, старая лошадь под белой сеткой. Сопровождали ее два мужика в белых кафтанах и белых жестяных цилиндрах; один из них нес небольшой березовый крест. Сзади шла кучка бедно одетых людей – мы…
На престольный праздник возле уездного монастыря была ярмарка.
Нищих, калек, убогих, слепцов с поводырями стеклось без счета.
Во время обедни все это лежало и сидело на траве у стен монастыря, со всеми своими палками, мешками. Особенно выделялись коричневые до блеска, до перламутра сожженные солнцем и до костей иссохшие старцы с голыми черепами, да один страшный малый: вместо носа, губ и части подбородка у него было что-то сплошное, вроде огромного шрама лиловатого цвета, с дырой посредине в кулак величиной, куда он запихивал сразу половину французской булки и мял ее остатками мышц и связок. Ужасней всего было то, что это был человек очень веселый, голубоглазый (хотя и в кровавых веках), и мял булку даже для потехи…
Когда из монастырских ворот, из-под расписных сводов, показалась парчовая рака, вся эта толпа бросилась к ней, давя друг друга, послышались крики, вопли. Пение, ладан, черные рясы монахинь, эта рака, медленно плывущая над головами, и эти крики, вопли… Позади всех, задрав голову, слепо и неотразимо пыряя вперед палкой, не поспевая за поводырем-мальчишкой, бежал мужик в бельмах…
А на ярмарке стоял балаган, гремел, бил в медные тарелки оркестрион, и все прочее являло картину, тоже давно известную: гам, говор, дикий и дурацкий крик клоуна, зазывавшего в балаган на представленье, густая толпа баб, мужиков, девок, белые баранчики в телегах, тонкое ржание жеребят с замшевыми мордочками, острый запах лошадиного навоза и растоптанного сена, малый, сидящий на земле с шарманкой между ног и под ее рев и свист поющий во весь звонкий голос:
– Все пташки, канарейки…
А на крылечке чайной, под красным флагом, – кумовья и сваты; раскрасневшиеся от чая и самогона лица с мутными, умиленными глазами, головы и бороды мудрецов Эллады…
Воротясь на постоялый двор, лег на деревянный диван, очень утомленный долгим шатанием по ярмарке, и закрыл глаза. На постоялом дворе не было ни души, хозяева отдыхали после обеда. Погода портилась, – в неприкрытое окно дул холодный ветер, слышался все усиливающийся шум деревьев… На минуту забылся, потом очнулся: дождь частой дробью осыпал стекла, поминутно сверкали ослепительные молнии, сквозь сердитый шум деревьев с ярмарки гремел “Интернационал”…
На трамвае, идущем по Арбату.
Надо мной стоит, высится громадный мужик, держится за ремень вверху и все что-то на меня поглядывает. Потом вдруг усмехается и весело и громко говорит:
– Погоди, погоди, тряхнем!
– Кого тряхнем?
– Знаем кого! Только погоди еще маленько!
Петр Александров
Разбирая свои бумаги, нашел пакет с пометкой: “Петр Александров”.
В пакете – пачка писем ко мне этого “Петра Александрова”, затем рукопись его наброска “Одиночество”, книжечка рассказов (“Петр Александров. Сон. Париж, 1921 год”) и, наконец, вырезка из газеты “Дни” – статья М.А. Алданова, посвященная его кончине: он провел остаток своей жизни в эмиграции и умер семь лет тому назад, на пятьдесят шестом году от рождения, в скоротечной чахотке.
Это был, кажется, самый удивительный человек, какого я когда-либо встречал.
Алданов назвал его человеком “совершенно исключительной доброты и душевного благородства”. Он несколько поскупился на эпитеты. Покойный был удивителен и многими другими качествами. Он был бы удивителен ими, если бы даже был простым смертным. А в нем текла царская кровь, он, избравший для своей литературной деятельности столь скромное имя, – Петр Александров, – в жизни носил имя куда более громкое: принц Петр Александрович Ольденбургский. Он был из рода, считающегося одним из самых древних в Европе, – последний из русской ветви принцев Ольденбургских, слившейся с родом Романовых, – был правнук императора Павла Петровича, был женат на дочери Александра III.
Похожие книги на "«Чувствую себя очень зыбко…»", Бунин Иван Алексеевич
Бунин Иван Алексеевич читать все книги автора по порядку
Бунин Иван Алексеевич - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.