Немыслимое (СИ) - Смирнов Роман
Соловьёв посмотрел на него.
— Вы комендант порта. Вам на лёд не нужно.
— Мне нужно знать, что подвода дойдёт. Не из доклада — своими глазами. Если первая дойдёт, остальные пойдут. Если не дойдёт — буду знать, почему, и исправлю.
Соловьёв не стал спорить. Кивнул и вернулся к карте.
Модин вышел из блиндажа. Вечер, темнота, огни порта — тусклые, маскировочные. Одиннадцать причалов стояли пустые, баржи не было ни одной. Зубковская Т-44 ткнулась носом в стенку седьмого причала и тихо скрипела обшивкой, когда шуга подталкивала её к сваям. На двенадцатом — том, который достраивали в сентябре, — стояли штабеля досок. Не для причала. Для ледовой дороги, для настилов, для мостков через трещины.
Грузчики разгружали последний груз Зубкова. Мешки шли с баржи на причал, с причала на грузовик. Сто тонн муки с восточного берега — в город. Обратным рейсом, порожняком, баржи обычно уходили в Кобону и забирали эвакуированных: стариков, женщин с детьми, тех, кого город отпускал, чтобы кормить оставшихся. Но этот рейс был последним, и обратного хода уже не будет — навигация кончилась. Завтра эти мешки уедут в город, и мука из них станет хлебом, и кто-то получит свои четыреста граммов, и не будет знать, что мука ехала через шугу, и дизель глох шесть раз, и Пряхин держал его на проволоке и уговорах, и руки у Пряхина сейчас красные, распухшие, и он сидит в землянке и пьёт кипяток, обхватив кружку ладонями, которые болят.
Модин посмотрел на озеро. Темнота, шуга, ни огонька. Завтра утром Соловьёв выйдет на лёд с шестом и верёвкой, пробурит лунку, сунет линейку. Девять сантиметров. Или десять. Или, если ночью подморозит, одиннадцать. Каждый сантиметр — шаг к тому дню, когда по этому льду пойдёт первая подвода с полутонной муки, и лошадь будет бояться и храпеть, и возчик будет идти впереди с шестом, и лёд будет трещать, и все, кто стоит на берегу, будут слушать этот треск и молиться — те, кто умеет, и те, кто не умеет, одинаково.
До того дня — семнадцать суток. Семнадцать суток свечи, которая горит, и не гаснет, и не должна погаснуть.
Модин повернулся и пошёл в блиндаж. Нужно было составить заявку на завтрашние грузовики через коридор, проверить графики, связаться с Лебедевым по расписанию ночных рейсов. Нужно было работать, потому что работа — единственное, чем можно заполнить семнадцать суток ожидания.
На причале Зубков докурил, поднялся, пошёл к землянке. Пряхин сидел у печки, держа руки над чугунной крышкой, и пар поднимался от его пальцев, и пальцы дрожали, и Пряхин смотрел на них так, как смотрят на инструмент, который ещё работает, но уже не точно.
— Налей мне тоже, — сказал Зубков.
Пряхин налил кипяток из бака. Зубков взял кружку, сел на ящик рядом. Пили молча. Печка гудела. За стеной землянки ветер гнал шугу к берегу, и она шуршала о сваи причалов — тихо, ровно, как шуршит песок в часах.
Навигация кончилась. Лёд ещё не начался. Между ними — пустота, которую нечем заполнить, кроме терпения.
Зубков допил кипяток. Поставил кружку на пол. Посмотрел на Пряхина.
— Спасибо.
Пряхин поднял глаза. Не спросил, за что. Знал.
Глава 6
Стояние
Октябрь на коридоре отличался от сентября тем, что убивали реже, а мёрзли чаще. Лебедев понял это не сразу, понимание пришло на третьей неделе, когда он стоял у бруствера и считал не потери за день, а потери за неделю, и сумма оказалась меньше, чем в сентябре за одни сутки. Одиннадцать убитых, двадцать три раненых. Ещё не штурм, обстрелы, миномёты, одиночные мины, которые прилетали без расписания, ложились где придётся и уходили в землю, оставляя воронку размером с ванну и кого-нибудь на дне.
Коридор менялся вместе с осенью. В сентябре, когда Лебедев впервые встал на этот рубеж, земля была зелёной, кусты — в листве, и позиции прятались в ней, как прячутся в траве. В октябре листва облетела, и позиции обнажились, и Лебедев увидел свой коридор так, как видит его немец с высотки: узкая полоска земли, четыре с половиной километра от Ладоги до Ладоги, и по ней — траншеи, блиндажи, ходы сообщения, люди. Всё открыто, всё видно. Прятаться стало негде, и маскировочные сети, которых не хватало в сентябре, в октябре стали не роскошью, а условием выживания.
Немцы не атаковали. После сентябрьских штурмов, после Марьино и взгорка, после того, как моряки Сазонова расширили коридор до четырёх с половиной километров, немцы перешли к тому, что Лебедев называл про себя «жеванием». Обстрелы, разведгруппы ночью, иногда вылазка ротой — пощупать, прощупать, нащупать слабое место. Не находили. Лебедев после каждой вылазки ставил мины туда, откуда пришли, и следующая группа натыкалась на них, и отходила, и неделю не приходила снова.
Жевание. Медленное, упрямое, без результата. Немцы тратили снаряды, Лебедев тратил людей, и обмен был неравноценным: снаряды Германия производила быстрее, чем Россия — пехотинцев.
Пополнение приходило тонким ручейком. Восемьсот человек за месяц — на пять с лишним тысяч потерь, которые дивизия понесла с первого дня. Арифметика не складывалась, и Лебедев перестал считать общий некомплект, потому что от этой цифры хотелось либо пить, либо выть, а ни то ни другое он себе позволить не мог.
Новички были разные. Выздоравливающие из госпиталей, с незажившими шрамами и тем особенным взглядом, который появляется у людей, побывавших на другой стороне боли. Эти были хороши — знали, как окапываться, как перебегать, как не высовываться. Запасники из тыла, мужики за сорок, со стажем службы «три месяца в тридцать пятом», — эти были хуже. Не трусы, но медленные: медленно ложились, медленно вставали, медленно стреляли. Война на коридоре не прощала медленности. Мина прилетает за четыре секунды. За четыре секунды нужно упасть. Кто падает за три — жив. Кто за пять — в лучшем случае ранен.
Лебедев ставил новичков в пары со старыми, с теми, кто пережил сентябрь. Старый показывает, новый повторяет. Через неделю новый становится обычным. Или не становится, но тогда его выносят.
Норму держали. Четыреста граммов — каждый день, без перебоев. Лебедев знал, чего это стоило: подвалы, заложенные до войны, таяли медленно, но таяли, и коридор каждую ночь подвозил ровно столько, сколько нужно, чтобы расход не обгонял запас. Баланс — хрупкий, как лёд на Ладоге в октябре: держит, но чувствуешь, что под ногами — глубина.
Четыреста граммов — не сытость. Человек на четырёхстах граммах хлеба и каше из крупы не голодает, но и не наедается. Тело привыкает к режиму: калории, граммы, минуты до следующей каши. Тело становится бухгалтером, и бухгалтерия эта — экономна, но не беспощадна.
Каждый грузовик, прошедший через коридор ночью, — мешок, который ложился на чашу весов. Каждый мешок, не доехавший, — грамм, который не долетел до чьей-то ладони. Лебедев считал грузовики каждую ночь, и счёт этот был не привычкой, а необходимостью: пока пять из пяти доходят, норма стоит.
Сазонов жил на взгорке.
Не «служил» — жил. Его моряки, те, что остались от четырёхсот двенадцати, — двести шестьдесят три человека, — вросли в землю так, как врастают в палубу люди, которые привыкли к качке. Окопы углубили до полного профиля, стенки обшили досками из разобранного сарая. Три пулемётных гнезда, из которых два — трофейные MG, с немецкими лентами, которые морячок из Мурманска научился набивать за двадцать минут. Блиндаж в два наката, в нём Сазонов, радист и телефон.
Лебедев поднимался на взгорок раз в три дня. Пятьсот метров от Марьино, по ходу сообщения, который моряки прорыли за первую неделю. Ход узкий, в одного человека, с поворотами, чтобы осколки не гуляли по прямой. Земля по бокам — рыжая глина, мокрая, пахнущая железом.
Сазонов встречал его одинаково: стоял у входа в блиндаж, смотрел на юг, в бинокль, и не оборачивался, пока Лебедев не подходил вплотную. Не из невежливости — из привычки. На мостике вахтенный офицер не оборачивается, пока не сдал вахту. Сазонов не сдавал вахту никогда.
Похожие книги на "Немыслимое (СИ)", Смирнов Роман
Смирнов Роман читать все книги автора по порядку
Смирнов Роман - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.