Севастополь 1941 (СИ) - Миров Евгений
— Ты не думай, что я тебя ковыряю от нечего делать, — говорит он в ветошь, не поднимая головы. — Мне твоя биография без надобности. Я комендор. Я за то отвечаю, что стоит на моём юте.
Мизинец он вытирает дольше остальных.
— А на моём юте с полуночи стоит человек, который знает больше меня. Вот это мне и надо куда-то деть.
Я перебираю ответы и ни одного не могу выговорить вслух. Правда не годится. Ложь он сложит рядом с сегодняшней ночью и увидит шов.
— Ладно, — он доходит до края ветоши и бросает её на станину. — Оставь своё при себе. У меня к тебе один вопрос по делу: докладывать это на мостик или нет?
Я киваю в сторону мостика, и он понимает.
— Как формулировать? — Пантелеев прижимает ветошь к станине указательным пальцем. — Ты знаешь, что мне командир скажет? Он скажет: «Пантелеев, у тебя есть цель?» И я скажу: «Нет». И он скажет: «Тогда что ты мне докладываешь?»
Я считаю про себя до трёх, чтобы слова вышли сразу набело, без черновика: на мостике переспрашивать не станут.
— Формулируй так, — я собираю мысль, глядя мимо него на светлеющую воду. — «Прошу на отходе держать носовое орудие на правый берег, сектор от обломка стенки до мыса, не снимая орудия с готовности. Основание: за ночь работала одна огневая точка, характер работы говорит о том, что она предназначена для шлюпок; для отходящего корабля противник, вероятно, имеет вторую, до сих пор не проявившую себя».
Пантелеев смотрит на меня, приоткрыв рот. Потом мотает головой, как человек, у которого в ухе вода, и крутит пальцем в воздухе: ещё раз, сначала.
Я повторяю.
Он ведёт указательным пальцем по краю станины вслед за частями доклада, спотыкается на «не проявившую себя», переспрашивает, повторяет ещё раз. Губы у него шевелятся и после, вхолостую, пока палец не доходит до края.
— Не мои это слова, — он снимает палец со станины и смотрит на него так, будто чужое осталось на подушечке. — Я так не говорю. Гринько первый спросит, где я такого набрался.
— Слова не важны. Важно, чтобы орудие не сняли с готовности.
— Слова важны. — Он всё-таки берёт ветошь снова. — Ты в мою глотку кладёшь то, за что мне отвечать. Не тебе. Скажу дурь — с меня и спросят за дурь.
Я жду. Ветер выносит с мола чей-то стон, короткий, оборванный на полутоне, и Пантелеев на этот звук поворачивает шею к стенке, где ещё стоят люди.
— Ковтун!
Ковтун уже у щита — поднялся с корточек на своё имя, не дожидаясь остального.
— На мостик, — Пантелеев указывает ему на трап той же ветошью. — Скажешь Гринько: от кормового орудия доклад. Дальше слово в слово. Гуляев, диктуй ему.
Я диктую.
Ковтун повторяет трижды. На третьем повторе он держит перед собой ладонь и загибает пальцы на каждой части фразы — сектор, основание, вторая точка, — а потом уходит с этим кулаком, не разжимая его до трапа.
Пантелеев провожает его глазами до самого трапа.
— Гуляев, — он кладёт ветошь на казённик и разглаживает складку большим пальцем. — Если ты окажешься прав, я тебе больше вопросов задавать не буду.
— А если не прав?
— Тогда задам все сразу.
Девятая шлюпка уходит к молу порожняком.
Я ловлю себя на том, что теперь считаю не рейсы, а шлюпки, и это разница. Рейс — это работа. Шлюпка — это люди в ней.
Пантелеев стучит костяшкой по станине и коротко ведёт подбородком: сюда.
Я подхожу к орудию.
— Стань за наводчика.
Я остаюсь возле щита: садиться на место погибшего наводчика по одной его команде тело ещё не готово. Пантелеев отступает на шаг от сиденья, освобождает проход и ждёт. Рука его так и висит над продавленной подушкой: место ждёт следующего из расчёта. От этого молчаливого требования отвернуться труднее, чем от окрика, и я всё-таки двигаюсь.
— Стань и посмотри в прицел.
Я сажусь на сиденье. Оно холодное и жёсткое, с продавленной посередине кожаной подушкой, от которой пахнет чужим потом и оружейным маслом. К окуляру приходится податься всем корпусом. Пальцы вокруг маховиков не смыкаются — бинт не пускает, — и я вешаю на рукоятки вес предплечий, как на костыли.
В прицеле одна чернота.
Тускло светится только чёрточка сетки, подсвеченная изнутри слабой лампочкой. Берег, зубец и вода исчезают вместе. Я веду головой вправо, потом влево, ищу хоть край, хоть перепад тона. Чернота идёт за мной, ровная, как закрашенное стекло.
Я отрываюсь от окуляра и снимаю предплечья с маховиков. Холод железа уже прошёл через бинты.
— Правильно, — Пантелеев придерживает меня за плечо, оставляя на сиденье. — Ночью в этот прицел ничего не видно.
— Тогда как вы наводите?
— По стволу. По уровню. По тому, что скажет тот, кто стоит сбоку и смотрит глазами, — он присаживается рядом на корточки и упирается затылком в щит. — Теперь понял, зачем ты нам сегодня понадобился?
Жёсткий край сиденья давит под колени. Перед глазами после окуляра ещё стоит светящаяся чёрточка, а рядом с нею — Мошкин, который тридцать два раза крутил маховики почти вслепую, по моему голосу.
Все двадцать лет на другом флоте ночной прицел оставался для меня стеклом и сеткой. Человека, который сидит за этим стеклом и ловит цель по чужому голосу, я вижу только сейчас.
Я соскальзываю с сиденья раньше команды. Подошвы находят палубу, плечом я задеваю край щита. Под коленями ещё горят две полосы от жёсткой кромки, и это чужое место не отпускает тело сразу, даже когда я уже стою рядом.
— Ни хрена ты пока не понял, но понимаешь, — голос Пантелеева приходит мне в спину, от сиденья, с которого я только что слез. — Я вот к чему это показал. Ты сегодня всю ночь думал, что ты нам помогаешь. А ты нам не помогаешь. Ты нам работаешь. Разница есть?
Я молчу — сперва отматываю всю ночь назад, от первой шлюпки до этой минуты, и ищу в ней место, где без меня обошлись бы. Такого места нет, и от этого не легче: значит, и Мошкин сидел за прицелом не зря и не случайно, а потому, что я его туда посадил голосом.
— Помогает тот, без кого можно.
— Вот, — Пантелеев коротко пристукивает ладонью по щиту, ставя точку. — А без тебя сегодня было нельзя.
Ковтун возвращается с мостика через четыре минуты. Идёт быстро, пригнувшись, и садится рядом так, что плечом попадает мне в плечо, — промахнулся в темноте на полшага.
— Передал, — Ковтун разжимает кулак, в котором унёс доклад, и растирает затёкшие пальцы. — Слово в слово, три раза повторил. Гринько записал и пошёл к командиру.
Он умолкает и трёт колено.
— Ещё было, — он перестаёт тереть колено. — Гринько спросил, кто это придумал.
Ремень бушлата вдруг давит поперёк груди, и в ушах отдаёт собственный пульс.
— Правду сказал, — Ковтун загибает два пальца, разделяя переданное и придуманное. — Пантелеев передал, а придумали Гуляев с Гнездиловым вдвоём.
Я не говорю ни слова, но, видно, что-то делается у меня с лицом: Ковтун перестаёт растирать пальцы и смотрит на меня как на больного.
— А что мне было сказать? — Ковтун отодвигается ещё на ладонь. — Что это я придумал? Я в жизни таких слов не выговорю.
Я хлопаю ладонью по щиту у себя за спиной: можно было сказать «от кормового». Ковтун кивает на трап и раскрывает ладонь: уже говорил, переспросили.
Я киваю, и на этом спор кончается.
— Ты чего злишься? — Ковтун всё-таки не выдерживает. — Похвалят же.
Я смотрю на тёмные окна мостика. Похвала — это последнее, чего я хочу от этих окон, и объяснить ему почему я не могу.
Второй раз за одну ночь моё имя пошло наверх без моего участия, и второй раз — не потому, что я его туда толкал, а потому, что честные люди вокруг меня просто отвечали на вопросы.
На «Бдительном» это называлось «имя пошло». Пока имя не пошло, ты один из ста восьмидесяти. Когда пошло — ты либо начинаешь оправдывать, либо становишься тем, о ком говорят «а, тот самый».
Здесь, в теле краснофлотца, у меня нет ни возможности выбирать, ни права отказываться.
Ковтун трогает меня за локоть.
Похожие книги на "Севастополь 1941 (СИ)", Миров Евгений
Миров Евгений читать все книги автора по порядку
Миров Евгений - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.