Немыслимое (СИ) - Смирнов Роман
— Франклин.
— Да, Уинстон.
— Не делайте этого.
— Уинстон. Я не делаю. Это делает Конгресс. Конгрессу я не указ.
— Указ, Франклин. Вы знаете, что указ.
Снова пауза. Черчилль услышал, как Рузвельт улыбнулся — улыбку через океан услышать нельзя, но он услышал её, потому что знал Рузвельта восемнадцать месяцев и научился различать в его молчании оттенки.
— Уинстон. Доброй ночи. Утром Гопкинс пришлёт вам депешу с конкретными цифрами по ленд-лизу. Будем посылать всё, что сможем. Воюйте. Победа будет ваша. И русская. Не наша. Простите.
Связь оборвалась. Черчилль положил трубку, посидел минуту, не двигаясь, и потом встал и подошёл к окну. Колвилл, всё ещё стоявший у двери, тихо сказал: «Сэр, что-нибудь нужно?», и Черчилль не ответил, потому что в эту минуту ничего из того, что нужно было, секретарь принести не мог, и оба это знали. Колвилл постоял ещё секунду и вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
Черчилль стоял у окна. За окном был Лондон, тёмный, мокрый, декабрьский. Где-то в тумане над Ла-Маншем работали патрульные «Спитфайры», возвращавшиеся с ночного рейда. Где-то в Атлантике шёл следующий конвой, и в этом конвое было четырнадцать кораблей, из которых, по статистике последних месяцев, до Мурманска или Архангельска доходило одиннадцать или двенадцать. Где-то в Африке стоял Роммель, выжидая, и за стояние Роммеля Черчилль платил каждый день фунтом стерлингов и одной британской жизнью. И нигде, ни в одной точке, кроме Тихого океана, не было ни одного американского солдата, который воевал бы с врагом Британии. Враг Британии теперь назывался Германия Бека, и врагом Соединённых Штатов он не был, и не будет, и в этом «не будет» содержалось содержание следующих двадцати, и тридцати, и пятидесяти лет, в течение которых Британия из империи превратится в среднюю державу, а Россия из союзника превратится в соперника, и весь рисунок мира, которому Уинстон Черчилль отдал свою сознательную жизнь, перерисуется чужими руками, и в перерисованном рисунке его собственное место будет уже не в центре, а на одном из дальних краёв, и нужно было заранее с этим примириться, потому что ничего другого не оставалось.
Он постоял у окна ещё минуту, потом обернулся и подошёл к тумбочке, и налил себе третий стакан виски за эту ночь, и выпил его медленно, в три глотка, как пьют не для забвения и не для бодрости, а просто потому, что в три часа ночи в декабре сорок первого года, когда ты только что потерял войну, которую почти выиграл, виски — это то, что у тебя осталось от человеческих обычаев, и отказываться от него бессмысленно.
II. Вашингтон
В Вашингтоне в эту минуту было десять часов вечера двенадцатого декабря, и в Белом доме горели все огни в восточном крыле, потому что Перл-Харбор случился пять дней назад, и с тех пор Белый дом не спал в полном смысле слова, и Рузвельт перестал ездить в Гайд-парк по выходным, и обеды подавались в кабинет, и слуги ходили на цыпочках по коридорам, и Элеанор, жена, появлялась в кабинете каждые два часа и уходила, оставляя на столе термос с горячим чаем или тарелку с печеньем, потому что в её представлении человек, ведущий войну, должен был есть, иначе сил у него не хватит, а сил у Рузвельта и так было меньше, чем требовалось.
После звонка Черчилля президент Соединённых Штатов положил трубку на аппарат, подождал секунду, чтобы рука перестала дрожать (рука дрожала каждый вечер примерно с десяти часов, и это был один из тех симптомов, о которых не знали ни газеты, ни Конгресс, ни Черчилль, и о которых знали только Гопкинс, доктор Макинтайр и Элеанор), и обернулся к Гарри Гопкинсу, своему ближайшему советнику, единственному человеку, с которым он мог говорить о войне без того, чтобы взвешивать каждое слово на политических весах. Гопкинс, пятидесяти одного года, истощённый, болезненный, с лицом, на котором кожа казалась натянутой прямо на кости, сидел в кресле у камина и слушал разговор по второму аппарату, поднеся трубку к уху таким же осторожным жестом, каким взрослые держат уснувших младенцев.
— Гарри. Мнение.
Гопкинс положил трубку, посмотрел в огонь — настоящий, дровяной, потому что Белый дом всё ещё топили дровами, как сто лет назад, — и сказал не сразу, а после паузы, в которой подбирал слова не из тех, какие следовало бы сказать президенту, а из тех, какие нужно было сказать другу.
— Черчилль прав. Бек опаснее Гитлера. Но Конгресс Черчиллю не подчиняется. Без ноты — нет мандата. Перл-Харбор дал нам войну с Японией. Бек должен был дать нам войну с Германией. Бек не дал.
— Ленд-лиз?
— Продолжаем. Алюминий, бензин, порох, грузовики. Русские платят кровью, мы — сталью. Хорошая сделка.
— Если Сталин разобьёт Германию нашей сталью — мы в выигрыше?
— В коммерческом — да. В политическом — нет. Германия будет разбита, наши мальчики живы, но Европа окажется русской. Франция, Италия, Бенилюкс — компартии сильны, Москва победитель. Мы не сможем этого предотвратить, не воюя.
— Значит, нужно воевать?
— Значит, нужен повод. Бек не даст повода. Бек умный. Значит, повода не будет. Значит, Европа русская. На какие-то годы, во всяком случае.
Рузвельт кивнул, но не словами, а только бровями, потому что говорить эту мысль вслух было ему невозможно, и Гопкинс это понимал. Президент сидел в своей инвалидной коляске, той самой, которую сконструировали лично для него по образцу обычного канцелярского кресла, и сидел он, как сидел всегда после десяти вечера, с ногами под клетчатым шотландским пледом, потому что от полиомиелита, пришедшего к нему в двадцать первом году в возрасте тридцати девяти лет, ноги его в любую температуру оставались холодными, и грелись они только тогда, когда он накрывал их пледом, и под плед ставил электрическую грелку, и грелку держал у икр, а не у ступней, потому что в ступнях кровообращение давно остановилось. Гопкинс сидел напротив, в обычном кресле, с прямой спиной, потому что после операции тридцать седьмого года, когда ему удалили две трети желудка, спина у него болела от долгого сидения и согнуться было больно, и врачи рекомендовали ему сидеть прямо или лежать, без промежуточных положений, и эту рекомендацию он соблюдал, потому что был дисциплинированный человек.
— Гарри. Запишите. Директива на завтра, утром: усиление поставок по ленд-лизу для Советского Союза. Алюминий — удвоить. Грузовики — утроить. Если русские берут Европу, пусть берут нашими грузовиками. Когда война кончится, они будут нам должны. Долги — это влияние.
Гопкинс достал из кармана пиджака маленький блокнот в кожаном переплёте, тот самый, в котором он записывал решения президента уже шестой год, и записал директиву своим мелким, ровным, школьным почерком. Не спорил. Спорить с Рузвельтом было бесполезно по одной простой причине: Рузвельт принимал решения не сердцем и не головой, а чем-то третьим, что журналисты называли инстинктом, что Гопкинс называл шахматами без доски, и что сам Рузвельт, в редкие минуты откровенности, в стороне от стенограммы и от посторонних, описывал так: «Я думаю не о следующем ходе, а о позиции через десять ходов. И в позиции через десять ходов всегда выигрывает Соединённые Штаты. Иначе не бывает.»
Записав, Гопкинс посмотрел на президента и заметил в его лице ту усталость, какая приходит к людям, принявшим решение, в правильности которого они не сомневаются, но которое тяжело на совести. Он откашлялся и сказал:
— Господин президент. Завтра утром в полдевятого пресса. Что говорить?
— О Берлине? Ничего. Сдержанно приветствуем восстановление законного государственного порядка в Германии. Призываем всех к мирному урегулированию. От оценки конкретных персон воздерживаемся.
— А о войне?
— О какой войне?
Гопкинс посмотрел на него.
— О той, которой нет. О европейской.
— Её нет, Гарри. Зачем говорить о том, чего нет.
Они посмотрели друг на друга. Огонь трещал в камине. За окном, на лужайке Белого дома, стояла рождественская ёлка, поставленная вчера, потому что Рождество через двенадцать дней, и Америка будет праздновать Рождество, первое военное Рождество, военное с Японией, не с Германией. Ёлку зажгут двадцать четвёртого, и на церемонии будет присутствовать президент в кресле, и рядом будет стоять Элеанор, и оркестр сыграет «O Little Town of Bethlehem», и президент произнесёт короткую речь о свете во тьме, и в этой речи он не будет упоминать Бека, и никто из присутствующих не будет знать, что для президента Соединённых Штатов Америки в этот декабрь была не одна война, а две, и в одной из них Соединённые Штаты участвовали, а в другой — формально нет, но фактически — да, через сталь, алюминий, грузовики и долги, и эта вторая война, не объявленная и не ведомая на словах, была главной, потому что в ней решалась судьба следующего полувека, и решалась она без американских солдат, а только американскими ресурсами, и в этой формуле — солдат не давать, ресурсы давать сколько потребуется, — заключалась та самая стратегия, которую впоследствии историки назовут «доктриной Рузвельта», и которую Рузвельт в эту минуту не формулировал, а лишь чувствовал, как чувствует опытный шахматист правильность хода, которого он ещё не объяснил даже самому себе.
Похожие книги на "Немыслимое (СИ)", Смирнов Роман
Смирнов Роман читать все книги автора по порядку
Смирнов Роман - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.