Командир Бомбардировщика (СИ) - Отвагин Яр
За стеной по коридору идут.
— Пашка! — кричит Тимка ещё из-за двери. — Пашка, ты тут? Я тебе принёс!
Он влетает и держит в руках хлеб и котелок, и от котелка тянет варевом так, что у меня сразу набегает слюна, и я только сейчас понимаю, что не ел с прошлой жизни. Голод приходит грубо, как удар под дых.
За Тимкой в дверях появляется Федя, он идёт медленно и бережёт колено, а следом женщина в переднике, немолодая, с красными руками, и она несёт ещё один котелок, ставит его молча, молча же смотрит на мою бровь и качает головой.
— Ешь, — говорит она. — Тётя Нюра я. Тебе-то теперь всех заново.
— Заново, — говорю я и беру ложку.
Если они собрались рассказывать мне Пашку, придётся остаться за этим столом и слушать, сколько дадут.
— Ну и ешь.
И уходит, и вот эта её незатейливая забота бьёт по мне сильнее, чем всё сегодняшнее.
— Ну, Пашка. Заново давай, — говорит Тимка и садится напротив, и локти ставит так, будто боится, что я встану и уйду. — Я Тимка, Журавлёв. Радист я твой, хвост тебе слушаю. Мы с тобой третий месяц летаем.
— Третий месяц, — повторяю я и держу это во рту, как держат чужое слово. — И я вас всё это время вожу?
— Возишь.
— Ничего, Пашка. Всё расскажем, поднимем тебя. Память вернётся, я про такое слышал, у нас в слободе один упал с сеновала, так неделю ходил как чужой, а потом всё вспомнил, всё до копейки.
— До копейки, — говорит Федя. — Он и долги вспомнил?
— Вспомнил.
— Вот и Пашка вспомнит. Ты, командир, ешь давай.
Я ем.
Хлеб ломается в пальцах тёплой мякотью. Я хватаю его слишком быстро, давлю коркой нёбо, обжигаю язык горячим глотком из котелка и заставляю себя жевать медленнее, потому что горло принимает еду рывками, будто оно тоже вспоминает работу.
Я ем хлеб в чужой комнате чужим ртом, и они сидят рядом и разговаривают надо мной, как разговаривают в больничной палате над своим, и всё это должно быть невыносимо, а оно не невыносимо. Оно тёплое.
И это тепло меня пугает.
Оно ведь не моё. Оно того парня, который вязал этот узел и тёр угол планшета. Я ЕГО сейчас ем вместе с хлебом и знаю, что беру не своё.
А не взять нельзя. Оттолкнёшь их — и останешься один среди чужих, и через неделю сорвёшься.
В дверях стоит Литвинов.
Он стоит и молчит, и планшет держит под мышкой, и смотрит не в глаза мне, а на мои руки, на пальцы, будто ждёт, что они сами найдут привычный край доски.
В этом молчании я не слышу ни зла, ни жалости. Только паузу. Он смотрит и пока ничего не говорит.
Он мне не поверил.
И это его право. Я бы на его месте тоже не поверил, и знаете что, я бы на его месте себя ещё и проверил разок-другой.
Я на него смотрю и ничего ему не говорю. Не оправдываюсь, не заглядываю в глаза, не прошу верить. Пусть смотрит, сколько ему надо.
— Аркадий, — говорю я. — Садись, тут на всех.
Он заходит и садится. И не говорит ничего. И ест.
Потом в дверь заглядывает Лида.
— Голову смотреть буду завтра, — говорит она. — Придёте сами. И спать сегодня ложитесь, а не сидите до полуночи.
— Приду, — говорю я.
Она глядит на меня ещё секунду, тем самым своим взглядом, каким смотрят не на бровь, а на всего человека, и уходит.
Все расходятся один за другим.
Тимка уносит пустой котелок и на пороге ещё оборачивается, говорит, что завтра расскажет всё с самого начала, кто у нас в эскадрилье кто. Федя стучит костяшками по косяку вместо прощания. Литвинов уходит последним и в дверях приостанавливается, будто хочет спросить, и не спрашивает, и уходит.
Тишина возвращается.
В комнате ещё держится запах горячего варева, на полу между койками остывает кружка, и я сижу над ней и слушаю, как за стеной живёт база. Где-то бьют по железу. Где-то заводят и глушат мотор. Кто-то смеётся во дворе, и смех этот молодой и совершенно обыкновенный.
Внутри у меня всплывает слово.
Не имя девушки, нет. Другое, короткое, чьё-то прозвище, и всплывает оно вместе с готовым чувством: этого можно попросить, этот не откажет. Кто он, где он, жив ли — не знаю. Просто прозвище и тёплая уверенность.
Я его придерживаю в себе и никому не говорю.
Такие обрывки будут теперь приходить, и каждый из них — ловушка. Скажешь вслух, назовёшь человека по прозвищу, а через минуту тебя спросят про него самое простое, и ты сядешь.
Я ставлю вещмешок к стене, туда, где рука его нашла.
Фотография и письмо лежат внутри, и я их не прячу глубже и не перекладываю. Пусть лежат, где лежали. Я к ним ещё вернусь, когда буду иметь право.
Сапоги я не снимаю.
Тридцать лет привычки: если тебя могут поднять, ты не раздеваешься. И тут, я так понимаю, поднять могут в любую минуту, и то, что мы сегодня сели с одной тянущей стороной, никому наверху не интересно.
Ложусь как есть, поверх, и закрываю глаза.
И сразу лезет то, о чём молчу.
Про сорок первый. Про то, что будет с этими островами, с этим полем, с этими штабелями железа, которые сейчас волокут двое во дворе. Я это знаю не как пророк, а как человек, который в школе учил и потом всю жизнь читал, и знание это лежит во мне мёртвым грузом, и рассказать его нельзя ни одному живому человеку.
Скажу. И я — враг, безумец или гадалка. Любой из трёх ярлыков дороже стоит, чем моя польза.
Значит, молчу. Даже если это сон и меня сейчас разбудят. Особенно если сон.
В комнате делается почти покойно.
Вот эти несколько минут, когда лежишь, ничего не решаешь, и тебе никто ничего не приказывает. Я такие минуты знаю. Их всегда мало, и они всегда кончаются одинаково.
За стеной кричат.
Кричат коротко, зло, и по этому крику весь дом снимается с места: топот, стук двери, чей-то мат, звон упавшего.
— Тревога! Тревога, все на выход!
Я стою на ногах.
Я не помню, как встал. Тело подняло себя само ещё до того, как я успел испугаться, и вот я уже стою посреди комнаты и держусь рукой за стену, и правая нога отзывается болью от пятки до бедра.
Голова у меня гудит, бровь дёргает, и всё это мне сейчас не поможет и не помешает, потому что спрашивать никто не станет.
Я выхожу.
Коридор узкий, я задеваю плечами стены, кто-то впереди цепляет сапогом порог и матерится, дверь бьётся о косяк, и крик катится над головами и уходит на улицу.
Гордеев идёт навстречу, и он уже в шлемофоне, и лицо у него собранное и злое.
— Товарищ капитан! — кричит Тимка откуда-то сбоку, и голос у него срывается. — Мы только прилетели!
Гордеев останавливается.
Он смотрит на Тимку, потом на меня, потом на Федю, который выбирается на своей ноге, и он не орёт на них и не стыдит их, и за это я ему в эту секунду благодарен.
Они правы, между прочим. Мы, правда, только прилетели. У людей предел, и предел этот честный, и он у них сейчас как раз.
— Люди на берегу, — говорит Гордеев. — Беженцы. И налёт.
— Мы только прилетели, — повторяет Тимка тише.
— Знаю.
Он поворачивается ко мне.
— Иванов. Ты у меня лучший. Сядете — тогда и отдохнёте, а сейчас снимать их с берега некому.
Лучший.
Он это говорит про парня, чью кружку я полчаса назад держал в руках, и про меня, который не знает ни этих машин, ни этого неба, ни даже собственной фамилии наизусть.
Ладонь у меня сама сжимается, будто под ней ручка. Тринадцатого мне никто не даст, он стоит с раскрытым мотором и двумя людьми внутри, и что с ним и когда, я не знаю и спрашивать не буду.
Отказаться? Я мог бы. У меня кровь на брови, нога стеклянная, и никто слова не скажет.
Только там люди на берегу.
— Понял, — говорю я.
И иду.
Глава 5

— Тринадцатый не пойдёт, — говорит Гордеев на ходу. — Возьмёшь соседнюю машину.
Мы идём к стоянке, и я иду быстрее, чем могу.
Правая нога отзывается на каждый шаг от пятки до бедра, бровь тянет коркой, в мышцах ещё лежит тот вылет, с которого я пришёл час назад. Ничего этого никто не отменял. Просто теперь оно идёт со мной.
Похожие книги на "Командир Бомбардировщика (СИ)", Отвагин Яр
Отвагин Яр читать все книги автора по порядку
Отвагин Яр - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.