Пулеметчик Федя (СИ) - Смолин Павел
Смешного в тех днях не было никакого. Наркомовские сто грамм замерзали в кружке, если кружку поставить и отвлечься. Хлеб рубили топором — кравцовским, он теперь был общий. Валенки не просыхали, потому что сушить было негде: с куревом в снежной норе ещё можно, с костром — нельзя, миномёты не спали. Война стояла на месте, а люди при ней кончались, как кончается лента: ровно, по одному, со счётом.
Ночью меня нашёл политрук батальона — новый, с января, немолодой, с язвой, которую он считал военной тайной. У него послезавтра была отправка почты, у него был список за неделю, а писарь ротный лежал с воспалением, а сам он… он показал мне свои руки. Руки тряслись. Не от страха — от язвы и от списка.
— Мне сказали, у тебя почерк твёрдый, Довнар. И слова находятся.
Мы сели в сторожке при коптилке, и я писал. «Ваш муж… ваш сын… верный воинской присяге…» — слова казённые, одинаковые, и менять их было нельзя: за казёнными словами семье будет пенсия и будет ясность, а за моими красивыми — ничего, кроме слёз. Я писал и понимал простую вещь: почерк у меня уже не мой. Не довнаровский — тот, из красноармейской книжки, с наклоном влево — и не тот, которым я писал в другой жизни. Третий какой-то. Общий. Таким почерком, наверное, писала сама эта зима — всем, по всем адресам, одно и то же.
На седьмом письме политрук, сидевший напротив, спросил вдруг — тихо, не для протокола:
— Довнар, а ты домой пишешь?
Вопрос был простой, а у меня под ним — яма. Дом у Довнара — Заболотье под Бобруйском, мать Ганна Яковлевна, и всё это сейчас было под немцем, и писать туда было нельзя, и неизвестно было ничего, и знание про это «ничего» я носил, как осколок: не мешает, пока не повернёшься.
— Некуда пока, товарищ политрук. Оккупированная территория.
— Белоруссия?
— Она.
Он кивнул и больше не спрашивал. У него в списке за эту неделю было двое с Гомельщины и один минский, и что такое «некуда писать», он понимал не хуже моего.
Двенадцать писем. Политрук забрал их, поровнял стопку и долго молчал.
— Спасибо, ефрейтор.
— Не за что, товарищ политрук. Вот уж честно — не за что.
Утром я собрал взвод, и пополнение в том числе, и говорил им не про немца.
— Немец нас сейчас убивает мало, — сказал я. — Сейчас нас убивает мороз, и работает он лучше немца, потому что без перекуров. Поэтому слушать сюда. Портянки — две пары, одна на ноге, одна на пузе сохнет, менять — как лента кончилась, не реже. Пальцами в валенке шевелить постоянно, как я на спуске: примёрз — значит, прозевал. Побелело у товарища ухо, щека — не тереть снегом! Снегом кожу снимешь, как наждаком. Тереть сухой ладонью, мягко, и — в тепло, какое есть. Друг на друга смотреть каждые полчаса: своё лицо не видно, чужое видно. Ладонь на кожух знаете? Вот. Ладонь на кожух — ладонь на товарище. Одно правило.
— А если в секрете? — спросил вятский охотник. — Там не пошевелишься.
— В секрете — пальцами. Внутри валенка, внутри рукавицы, по счёту, до ста и сначала. Смена секрету — через час, и это не жалость, это арифметика: через два часа вы мне не бойцы, а груз на волокуше. Всё, разошлись. Клюев — проверяешь молодых по ногам лично, каждый вечер, как ленты.
Клюев проверял. И через два дня именно он привёл ко мне очкастого — того, писарского резерва, — за руку, как школьника: парень постеснялся доложить, что не чует пальцев на левой, терпел, грамотный. Ноги ему оттёрли, отпоили, пальцы отошли — со слезами, с руганью, но отошли все пять. Санинструктор сказал: ещё бы вечер, и два бы срезали.
— Стеснялся он, — доложил Клюев с бешенством, которого я у него раньше не слышал. — Терпел он!
— Не ори на него. Он понял. — Я посмотрел на очкастого, который сидел с ногами в тазу и смаргивал. — Понял ведь?
— Понял, товарищ ефрейтор… А только неудобно было: все терпят, а я…
— Все терпят то, что терпится. А то, что отваливается, не терпят — докладывают. Запомни сам и передай дальше: героизм — это когда через овраг. А когда пальцы — это не героизм, это растрата казённого имущества. Ты у меня в описи, понял? Вот и весь разговор.
Немец-абонент объявился на исходе той же недели.
Линий у Шилова к тому времени было наплетено по посёлку — Гринюкова колодка еле справлялась, — и одна из ниток, трофейная, станционная, уходила, как выяснилось при прозвонке, куда-то за овраг: немцы, отступая, своё хозяйство тоже бросали недорезанным. Аппарат на этой нитке молчал две недели.
А тут — звонок. Ночью, знакомым, вопросительным звяканьем.
— Пулемётчик Федя у аппарата.
И голос. Тот самый — простуженный, казённый, со сложными периодами. Наш, с ручья. Часть, которую мы сшибли со станции, сидела теперь за оврагом, и телефонист при ней остался всё тот же, и нитку он, трудяга, опять прозванивал.
Он говорил что-то раздражённое — я его интонации уже читал, как Калужский свою трубу: это был не доклад, это было ворчание, начальство у него, судя по нотам, было не лучше язвы, — и я слушал, не перебивая, из вежливости между коллегами.
А через десять минут по посёлку прилетело. Артналёт — короткий, злой, батарейный, по площади.
Мы сидели в щелях — успели, ночью народ по щелям загонять легко, — и я в своей щели держал в голове одну мысль, холодную и ясную: десять минут. Звонок — и через десять минут огонь.
Он не болтать звонил. Он линию проверял перед стрельбой — связь у них к артобработке проверялась по расписанию, порядок есть порядок, а что на другом конце нитки теперь сидели мы, его расписание не спрашивало.
Проверил на третью ночь. Звонок. Тот же голос, теперь уже почти родное ворчание — он, кажется, тоже меня узнавал: начал без предисловий, как старому соседу.
— Взвод — в укрытия, — сказал я в сторону, зажав трубку. — Клюев, по линии Недбайло: всем в щели, десять минут срока.
Клюев не спросил почему. Клюев позвонил.
Через одиннадцать минут — налёт. По пустым дворам, по укрытой роте, по копоти от времянки. Потери — ноль.
Утром у аппарата стояла очередь смотреть на него, как на икону, и Шилов торжественно вывел на дощечке гринюковским трафаретом: «При звонке — все в щель». Дощечку повесили над аппаратом.
Клюев при этом мялся, и я видел, что его точит вопрос, который он стесняется задавать при всех. Дождался, пока разойдутся.
— Товарищ ефрейтор. А если он позвонит, а обстрела не будет? Ну, просто так позвонит. А мы всей ротой в щели просидим.
— Значит, просидим. Посидеть в щели десять минут зря — это, Клюев, самое дешёвое, что есть на этой войне. Дешевле только промолчать. А вот не посидеть один раз, когда надо было, — это уже по другой таксе, и там цены такие, что лучше не спрашивать.
— А если он поймёт? Ну… что мы по нему прячемся. И начнёт звонить нарочно, без обстрела. Чтоб мы бегали.
Я посмотрел на Клюева с уважением. Рос человек: год назад он бы про такое не подумал, а теперь у него в голове завёлся штаб, и штаб этот уже играл за противника.
— Молодец, что подумал. Если начнёт путать — значит, догадался, и тогда песенке цена ломаная. Но пока он звонит по расписанию, как часы. А часы, Клюев, хитрить не умеют. Хитрит тот, кто часы заводит, — а тому не до нас, у того батарея.
— Это как же понимать, — сказал Недбайло, пришедший лично убедиться. — Немец нам сам про свой обстрел докладывает?
— Он не нам докладывает. Он службу несёт. Просто служба у него теперь — с нашим участием, а он не в курсе. Ты, главное, Недбайло, никому там лишнего не рассказывай, а то дойдёт до него через фронт, что у нас тут его звонки расписаны, — обидится, звонить перестанет. А человек он обстоятельный, звонит по расписанию. Такими абонентами не разбрасываются.
А через два дня мне стало любопытно, и любопытство моё, как всегда, оказалось при исполнении.
Наши миномётчики готовили налёт по высотке — плановый, вечерний, по накопленным целям Калужского. И меня царапнула мысль: а в обратную сторону оно работает? Он мои звонки слышал тем же аппаратом. Он человек системный. Неужели не расписал?
Похожие книги на "Пулеметчик Федя (СИ)", Смолин Павел
Смолин Павел читать все книги автора по порядку
Смолин Павел - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.