Гномон - Харкуэй Ник
Ознакомительная версия. Доступно 32 страниц из 160
Но я был связан, не в последнюю очередь желанием сохранить жизнь. Само собой, портрет должен быть выписан с уважением и выглядеть уважительно, но секретарь выставил еще три требования, которым мне пришлось подчиниться.
Первое: портрет должен быть выполнен в подчеркнуто моем стиле, Царя Царей можно поместить в такую фантасмагорическую картину, в какую я захочу. Таков великий проект Эфиопии, вызов художникам Америки и Европы: и Африка может породить диковинное, странное, новое. В Африке нарождается цивилизация, бросающая вызов вашему способу жизни и мышления. Мы начнем с лучшего, что есть в вас и нас, и в мире возродится сила, явится новая концепция человечества и человечности. Дрожи, Уорхол! Трепещи, Лихтенштейн! А вы, Генри Киссинджер и Эдуард Шеварднадзе, запишите себе где-нибудь, что старый материк встает с колен. По крайней мере, пусть поймут, что мы им ровня.
Второе: где бы и как бы я ни разместил Императора, его должны сопровождать львы.
Третье и последнее: Его Императорское Величество следует изобразить анфас, по крайней мере один раз. В традиционной эфиопской живописи грешника можно опознать по тому, что он не смеет посмотреть зрителю в глаза и отворачивается от стыда, закрепившегося даже в краске. Поскольку Император происходит из рода Соломона и является Избранником Божьим, он не должен знать такого страха.
Некоторое время меня терзала неуверенность, что у профессиональных теннисистов называется «мандраж». Я мог начать писать — я даже начал — сколько угодно картин с Хайле Селассие, разместить его в любом фантастическом окружении, но не мог найти пейзаж, который бы одновременно был неземным и подходящим для человека. Я застрял — ни лекарства, ни медитация, ни секс мне не помогали. Я писал, разочаровывался, счищал масло с холста и начинал заново — снова и снова. Я знал абрис лица своего Императора лучше, чем свой; знал его манеры и настроение; знал его в действии и в сомнении. Я мог его написать тысячью разных способов, и каждый из них был бы прекрасен. Но все остальное! Остальное — шлак. Фон облекает сердце любой картины, и я понимал, что пытливый взор сразу найдет неискренность в моей работе и — в лучшем случае — с презрением забудет меня.
Я не сдавался. Я уже знал, что творчество — марафон, выносливость важна не меньше, чем вдохновение, а всякая неудачная попытка рано или поздно, в сочетании со случайной мыслью, даст мне необходимый ответ. Наконец однажды ночью, от изнеможения и отчаяния, я внезапно осознал, что эта трудность — сама по себе граничное условие, неотъемлемое свойство данной работы. Я не мог себе представить ничего такого, что высветило бы в Императоре истину, кроме той, что он нес в себе. Он был как воображаемый нейтроний: политическая материя такой высокой плотности, что не поддается сжатию. Его не следует укра-шать, как другие работы, он сам — фундамент, на котором должна строиться картина. Поэтому я начал со львов, призрачных фигур, скрытых под слоем краски так, будто они висели в воздухе; набросал контур тронного зала и окна. Последним я написал Императора — плотно и точно, почти в традиционном венецианском стиле. Казалось, что Хайле Селассие — единственный в мире состоит из плотной материи, все остальное — туман и мгла. Для глаз зрителя он блистал: чернокожий демиург в темном золоте, глаза которого видели обновленную, современную державу сияющих башен, что существовала, прежде всего, в его голове. По своему обыкновению, на других полотнах я представил фрагменты тела: изогнутую кисть руки, властный рот, сверкающее око — и видения его видения, более внятные образы того, что виднелось в окне. Я придал стране признаки Америки, России и Европы, ибо она была для них одновременно древним предком и естественным потомком: барочный, энергичный пейзаж в противном Корбузье духе, где крылся намек на орбитальные базы НАСА; необорванный горизонт, но мягкий и волнистый контур Сыменского хребта. Пять частей ткали единую правду: взгляд Императора, каким я видел его внутренним оком, вырывался с плоскости холста под правильными углами и пронизывал реальное пространство перед собой, не зритель оценивал его, но он сам взвешивал и судил зрителя. Я назвал эту работу «Тэвахедо», что на языке геэз значит не только Эфиопская церковь, но и «единство». Я работал долго, затем поднес картины, и Император повесил все пять частей на стене своей парадной приемной залы. Он приказал сделать фотографии моей работы, чтобы опубликовать их в международной прессе. «Newsweek» вставили снимки в материал под названием «Страна восходящего льва», а комментаторская колонка в «New York Times» мудро кивнула и объявила меня одним из звездных талантов общеафриканского ренессанса. Лондонская «Daily Mail» назвала мой портрет «напыщенным» и «фальшивым», что, разумеется, гарантировало, что «Guardian» признает картину гениальной. Потом, когда я увидел афиши к первой части «Звездных войн» — той, которую теперь еретики называют четвертой, — я вроде опознал следы собственной картины в композиции и порадовался.
В общем, жаль, что Дерг заполучил этот портрет и сжег его на обочине Черчилль-роуд. Может, то была не лучшая и не самая оригинальная моя работа, но такого конца она не заслужила.
В те первые дни после краха со мной все было в порядке. Неспешное умирание, гибель древней империи, начавшаяся в феврале 1974 года, через несколько дней после того, как я начал свою работу, достигла кульминации в криках и грохоте сентября. Сам Хайле Селассие прожил до 1975-го, когда, как многие считают, Менгисту его собственноручно убил. Если бы это произошло тогда, в сентябре, думаю, я бы сбежал. Могло получиться: короткая поездка в аэропорт, а там — обмен товаров на услуги. Конечно, у меня были друзья, которые меня защищали и могли бы помочь: старые собутыльники из университета, которые теперь оказались назначены в состав комиссии народного художественного искусства, — Дерг пытался наскрести какой-то положительный образ своему перевороту. Я даже был знаком с несколькими кадровыми офицерами, успевшими запрыгнуть в последний вагон революционного поезда. Я ведь был художником и со многими общался. Никто не мог всерьез посчитать меня политиком, хотя политический вес у меня имелся — как у вазы, которую можно разбить.
На самом деле нужно было бежать — как придется, но я честно верил, и друзья меня убеждали, что все устаканится. Не такая это революция, говорили они, не как у русских, когда царя со всей семьей поставили к стенке. Совсем другая: один способ производства сменяет другой в полном соответствии с прогрессивной теорией исторического материализма. Оставайся дома, займись чем-то, пиши картины, постепенно страсти улягутся и станешь национальным достоянием, примером человека, который волевым усилием сбросил ярмо царского гнета. В моих картинах ведь можно заметить что-то от соцреализма. Чуть подкрасить, и из меня выйдет герой или хотя бы сочувствующий. Нужно только подождать и не смотреть, что происходит за окном; не слушать крики людей, которых дубинками забивают на улицах, не слышать хруст костей; не замечать воплей женщин, которых волокут отвечать за воображаемые преступления мужей; не думать о шорохе шагов детей, которые вышли на улицы в поисках пропавших родителей.
Эта революция не была худшей в мировой истории. Думаю, она не была и более гнусной, чем американская или английская в свое время. У каждого народа есть свои горести и свой стыд, свое безумие. Это было наше. Каков бы ни оказался корень насилия — то ли несовершенная экономическая система, timor mortis [45] или первородный грех, — плод его созрел той осенью в Аддис-Абебе.
Разумеется, мои друзья ошибались: в проклятой книге аудиенций, переплетенной в той же мастерской, что и членский журнал кичливого лондонского клуба «Атенеум», слишком часто мелькал некий Берихун Бекеле. Мимо не пройти. Меня вознесли на самый верх: идеального предателя, идеального декадента, порождение уродливого общества, идеального лизоблюда и прислужника дворцовых аристократов и эксплуататоров из Техаса и Бирмингема. Чем я лучше итальянского фашиста? Чем лучше коллаборанта? Это я кованым сапогом наступил на горло простому народу. И за мной пришли — крепкие люди под предводительством низенького хирурга с мрачным лицом и руками, похожими на мои. У него на щеке темнело родимое пятно, похожее на горящий факел.
Ознакомительная версия. Доступно 32 страниц из 160
Похожие книги на "Гномон", Харкуэй Ник
Харкуэй Ник читать все книги автора по порядку
Харкуэй Ник - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.