Конец стиля (сборник) - Парамонов Борис Михайлович
В книге питерского критика Самуила Лурье «Литератор Писарев» подробнейшим образом описаны любовные неудачи Писарева, сначала с кузиной его Раисой, потом с писательницей Марко Вовчок, приведена его поразительная переписка с женщинами. Кстати, его письма по их чуть ли не иезуитской психологической изворотливости, по стремлению представить черное белым, выдать желаемое за действительное и перевернуть с ног на голову самые простые, элементарные отношения удивительно напоминают если не писательскую манеру, то сюжеты Марселя Пруста. Вспоминается Сван, преследующий Одетту, и все его мучения и выдумки. Если бы Писарев не утонул в возрасте двадцати восьми лет, то, может быть, годам к сорока догадался, как Пруст, удалиться в комнату, обитую пробкой, и заняться превращением своей неудачливой жизни в текст. Кстати, судьба подавала ему соответствующий знак — четыре года в Петропавловской крепости; но он, в своем стремлении к «реализму», этого знака не понял.
Вообще Писарев был сделан из того же материала, что и Ницше. Почему он не смог стать русским Ницше — и тем самым прозвучать на весь мир, а остался локальным явлением? Думаю, оттого, что ему противостоял меньший культурный слой, его культуроборчеству тем самым меньше цена была. Учителями Ницше были Якоб Бурхардт, Вагнер, а писаревскими — в лучшем случае славист Срезневский, которого он в статье «Наша университетская наука» вывел под именем Сварожича. (Интересное — случайное ли? — совпадение с арцыбашевским Сварожичем — персонажем «Санина», тем самым, который «не может, но все-таки лезет».) У Писарева в статье «Мотивы русской драмы» есть знаменитые слова о том, что лягушка, которую расчленяет в «Отцах и детях» Базаров, спасет Россию. Такие перлы нужно сохранять в культурной памяти, поэтому цитирую:
Микроскоп и лягушка — вещи невинные и занимательные, а молодежь — народ любопытный… и подавно не утерпит, и не только взглянет, а постарается завести себе свой микроскоп и, незаметно для самой себя, проникнется глубочайшим уважением и пламенной любовью к распластанной лягушке. А только это и нужно. Тут-то именно, в самой лягушке-то, и заключается спасение и обновление русского народа. Ей-богу, читатель, я не шучу и не потешаю вас парадоксами. Я выражаю, только без торжественности, такую истину, в которой я глубоко убежден и в которой гораздо раньше меня убедились самые светлые головы в Европе и, следовательно, во всем подлунном мире.
Надо ли говорить, что базаровская лягушка для Писарева не простая квакша — а Царевна-лягушка?
В теме Писарева, в сюжете его сочинений и жизни есть, конечно, смысл, превосходящий его индивидуальные проблемы. Его жизнь выходит за собственные рамки и потому мифична. То же относится и к Чернышевскому, вообще ко всему русскому шестидесятничеству прошлого века, к знаменитому нашему нигилизму. Почему он так прозвучал, почему оказал такое громадное влияние на молодежь? Ответ — в последнем слове: это было специально молодежное мировоззрение. Позднее Шкловский сказал, что Писарев писал как будто специально для подростков. А что больше всего волнует молодежь и подростков? Конечно, тема пола, смешно это отрицать. Вот это и чувствовали у Чернышевского и Писарева, вот за это их и любили, — такова психологическая подоплека шестидесятничества. Это был первый неудавшийся набросок русской сексуальной революции (вторым наброском, и тоже неадекватным, был религиозно-культурный ренессанс начала двадцатого века). Недаром же эта тема отчасти вышла на поверхность уже у шестидесятников в форме нашумевшего тогда «женского вопроса». Форма была неадекватной, компромиссной, как у всякого влечения, подвергшегося культурному вытеснению: хотели говорить о сексе, а говорили о правах женщин. Реакционеры, обвинявшие нигилистов в проповеди половой распущенности, были нечаянно правы. Конечно, это было клеветой, но клевета, как объяснил нам психоанализ, — это бессознательная догадка о бессознательном оклеветываемого. И у Арцыбашева в «Санине» тема наконец-то была названа по имени. Отсюда его грандиозный успех, превзошедший успех уже подзабытых к тому времени нигилистов — но и напомнивший о них, правильно установивший генезис явления.
Проблема пола в общекультурном развороте шире сексуальности как таковой, это проблема нерепрессивной культуры — подлинная тема двадцатого века, вне всякого сомнения, переходящая в двадцать первый. Это проблема «Вудстока» — совлечения культурных покровов в чувственном бунте, вываливание в грязи как мировоззренческая манифестация. Писарев в Вудстоке был бы на месте — там не надо было ни с кем «играть», разве что орать рок с эстрады, но рок-музыка это ни в коем случае не игра, то есть не искусство, не «эстетика», это непосредственное чувственное самовыражение — то, чего не хватало в отношениях Базарова с Одинцовой. Конечно, Вудсток — невротический срыв, но и бунт против неврозов, навязываемых репрессивной культурой.
«Что делать?» было тогдашним русским Вудстоком. Вот, если угодно, иллюстрация к этому тезису:
За утренним чаем Верочка пьет не столько чай, сколько сливки: чай только предлог для сливок, их больше половины чашки; сливки — это тоже ее страсть. Трудно иметь хорошие сливки в Петербурге, но Верочка отыскала действительно отличные, без всякой подмеси. У нее есть мечта иметь свою корову: что ж, если дела пойдут, как шли, это можно будет сделать через год… к обеду является прибавка, какое-нибудь печенье, чаще всего что-нибудь такое, что едят со сливками, то есть что может служить предлогом для сливок.
Это у бедного узника Петропавловки воспоминание о том, как Ольга Сократовна побаловала его оральным сексом. Набоков, описавший Чернышевских не только в соответствующей главе «Дара», но и в романе «Приглашение на казнь» (Цинциннат и Марфинька), дает такую параллель к этому месту «Что делать?»:
Или когда ты, жмурясь, пожирала прыщущий персик и потом, кончив, но еще глотая, еще с полным ртом, каннибалка, топырила пальцы, блуждал осоловелый взгляд, лоснились воспаленные губы, дрожал подбородок, весь в каплях мутного сока, сползавших на оголенную грудь, между тем, как приап, питавший тебя, внезапно поворачивался с судорожным проклятием, согнутой спиной ко мне, вошедшему в комнату некстати.
Так видится современному сознанию тема о нигилизме, в общекультурном его развороте, — как начало бунта против репрессивной культуры. Но у темы есть и специально эстетическая сторона. Эти разрушители эстетики породили новую эстетику, способствовали становлению нового типа художественного сознания. Меня в свое время поразили отзывы о Писареве Шкловского и Романа Якобсона, неожиданно высокая оценка, данная этими китами новейшей эстетической мысли мальчишке — варвару и иконоборцу. Якобсон скандально известную статью Писарева «Пушкин и Белинский» прямо назвал блестящей. Он сказал, что Писарев правильно понял условность, искусственность, фиктивность литературных персонажей — тем самым сделав крупное открытие в искусствознании, — но не сумел адекватно оценить собственной находки (или выходки). Продолжая мысль Якобсона, скажем, что разрушение эстетики, правильно понятое, — это очищение ее, отказ в искусстве от внеэстетических заданий, это, строго говоря, утверждение эстетики как автономной сферы, утверждение искусства для искусства. «Евгений Онегин» действительно не имеет никакого отношения к жизни, но это не минус его, а плюс. Писарев правильно установил внеположность искусства, в самых высших его образцах, жизни — но его возмутила эта открытая им истина. И если он в чем-то неправ, то как раз в этом возмущении. Специфику искусства он расценил как порок эстетического сознания.
Но в этом же перспективность Писарева как человека, открывшего возможность новых подходов к искусству. Он невольно способствовал очищению и прояснению художественного сознания и тем самым большей его смелости. Разрушение эстетики способствовало порождению художественного авангарда.
Похожие книги на "Конец стиля (сборник)", Парамонов Борис Михайлович
Парамонов Борис Михайлович читать все книги автора по порядку
Парамонов Борис Михайлович - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.