Русский канон. Книги XX века - Сухих Игорь Николаевич
Ознакомительная версия. Доступно 40 страниц из 200
В «Афинских ночах» Шаламов вспоминает, что Томас Мор в «Утопии» назвал четыре чувства, удовлетворение которых доставляет человеку высшее блаженство: голод, половое чувство, мочеиспускание, дефекация. «Именно этих четырех главных удовольствий мы были лишены в лагере… Голод был неутолим, и ничто не может сравниться с чувством голода, сосущего голода – постоянного состояния лагерника, если он из пятьдесят восьмой, из доходяг… С любовью лагерное начальство боролось по циркулярам, блюло закон. Алиментарная дистрофия была постоянным союзником, могучим союзником власти в борьбе с человеческим либидо… Мочеиспускание? Но недержание мочи – массовая болезнь в лагере, где голодают и доходят… Дефекация. Но испражнение доходяг непростая задача. Застегнуть штаны в пятидесятиградусный мороз непосильно, да и доходяга испражняется один раз в пять суток, опровергая учебники по физиологии, даже патофизиологии».
Так же последовательно перебираются и отбрасываются другие чувства, на которых держится обычное человеческое общежитие, которые кажутся присущими ему имманентно.
Дружба? «Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Те “трудные” условия жизни, которые, как говорят нам сказки художественной литературы, являются обязательным условием возникновения дружбы, просто недостаточно трудны» («Сухим пайком»).
Любовь? В «Очерках преступного мира» Шаламов замечает: «Отношение к женщине – лакмусовая бумажка всякой этики». А в «Уроках любви» он приводит рассказ сытого блатаря-плотника, которому не грозит потеря либидо от алиментарной дистрофии, о приключениях в женском лагере: «Там такса была, пайка хлеба, шестисотка, и уговор – пока лежим, пайку эту она должна съесть. А что не съест – я имею право забрать назад. Давно они уж так промышляют – не нами начато. Ну, я похитрей их. Зима. Я утром встаю, выхожу из барака – пайку в снег. Заморожу и несу ей – пусть грызет замороженную – много не угрызет. Вот выгодно жили…» «Может ли придумать такое человек?» – спрашивает повествователь. «К любви ли относится растление блатарем суки-собаки, с которой блатарь жил на глазах всего лагеря, как с женой», – замечает он уже без всякого вопроса и эмоционального нажима на соседней странице.
Роскошь человеческого общения? «Ни с кем он не советовался, … ни с одним из этой тысячи людей, что лежали с ним вместе на нарах. Ибо он знал: каждый, кому он расскажет свой план, выдаст его начальству – за похвалу, за махорочный окурок, просто так…» («Тифозный карантин»).
Гордое одиночество мысли? «…На морозе думать было нельзя. Человеческий мозг не может работать на морозе» («Июнь»).
«…Мы голодали давно. Все человеческие чувства – любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность – ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания, В том незначительном мышечном слое, что еще оставался на наших костях… размещалась только злоба – самое долговечное человеческое чувство» («Сухим пайком»).
Но потом уходит и злоба, душа окончательно промерзает, как и тело, остается лишь равнодушное существование в данном моменте бытия, без всякой памяти о прошлом (можно даже забыть имя собственной жены), без будущего, горизонтом которого становится вечер, когда можно будет выпустить из скрюченных навсегда пальцев тачку или лопату.
Даже чтобы покончить счеты с жизнью, надо сначала получить лишнюю пайку. «И, холодея от догадки, я понял, что этот ночной обед дал сектанту силы для самоубийства. Эта была та порция каши, которой недоставало моему напарнику, чтобы решиться умереть, – иногда человеку надо спешить, чтобы не потерять воли на смерть» («Тишина»).
Впрочем, ждать остается недолго (хотя привычные ко всему северные лошади – не раз повторял Шаламов – умирают раньше). И вот то, что недавно было человеком, уходит под сопку (другой вариант – уйти на небо) в виде почти бесплотного голого скелета с биркой на левой ноге.
Имея в виду эту онтологию лагерного бытия и феноменологию зачеловеческого сознания, Шаламов упорно повторял: «Автор “Колымских рассказов” считает лагерь отрицательным опытом для человека – с первого до последнего часа. Человек не должен знать, не должен даже слышать о нем. Ни один человек не становится ни лучше, ни сильнее после лагеря. Лагерь – отрицательный опыт, отрицательная школа, растление для всех – для начальников и заключенных, конвоиров и зрителей, прохожих и читателей беллетристики» («О прозе»). И двадцать лет упорно писал свою колымскую прозу…
Бытописание, философия, публицистика не складываются у Шаламова в линейную – сюжетную или проблемную – картину. «Очерки преступного мира» не перерастают в «Физиологию Колымы», «опыт художественного исследования» одного из островов Архипелага ГУЛАГ. Напротив, очерковые фрагменты вне всякой хронологии событий и авторской биографии свободно разбросаны по всем пяти сборникам, перемежаясь вещами совсем иной жанровой природы.
Вторым в КР, сразу после играющего роль эпиграфа короткого «По снегу», идет текст «На представку» с мгновенно узнаваемой первой фразой: «Играли в карты у коногона Наумова».
Играют два блатных, вора, один из них проигрывает все и после последней неудачи «на представку», в долг, пытается снять свитер с работающего в бараке бывшего инженера. Тот отказывается и в мгновенной свалке получает удар ножом от час назад наливавшего ему суп дневального. «Сашка растянул руки убитого, разорвал нательную рубашку и стянул свитер через голову. Свитер был красный, и кровь на нем была едва заметна. Севочка бережно, чтобы не запачкать пальцев, сложил свитер в фанерный чемодан. Игра была кончена, и я мог идти домой. Теперь мне надо было искать другого партнера для пилки дров».
«На представку» написано на материале «Очерков преступного мира». Оттуда сюда переходят целые описательные блоки: здесь тоже рассказано, как делают самодельные карты из украденных книг, изложены правила воровской игры, перечислены любимые темы блатных татуировок, упомянуто о любимом воровским миром Есенине, которому в «Очерках…» посвящена целая глава.
Но структура целого здесь совершенно иная. Документальный очерковый материал превращается в образный «узел», в единственное, уникальное событие. Социологические характеристики типов трансформируются в психологические штрихи поведения персонажей (безжалостность коногона, привыкшего распоряжаться чужими жизнями – угодливость Сашки, только что кормившего, а теперь без раздумий убивающего – иррациональная преданность прошлому инженера, для которого подаренный женой свитер дороже жизни – ледяное равнодушие его товарища, видимо, уже «доплывающего» от голода и потерявшего способность к нормальным человеческим реакциям или лучше инженера усвоившего законы этого мира). Подробное описание сжимается до кинжальной единственной детали (карты сделаны на просто из книжки, а из «томика Виктора Гюго», может быть, того самого, где живописуются страдания благородного каторжника: вот они настоящие, а не фальшивые книжные блатные – Есенин цитируется по наколке-татуировке на груди Наумова, так что это действительно «единственный поэт, признанный и канонизированный преступным миром»).
Откровенное перефразирование «Пиковой дамы» в первой же фразе многофункционально. Оно демонстрирует смену эстетической доминанты: то, что происходит, видится не в эмпирической фактологичности случая, а сквозь призму литературной традиции. Оно оказывается стилистическим камертоном, подчеркивает преданность автора «короткой, звонкой пушкинской фразе». Оно – когда рассказ доводится до конца – демонстрирует разницу, бездну между тем и этим миром: здесь ставкой в карточной игре, уже без всякой мистики, становится чужая жизнь и сумасшествию противопоставлена нечеловечески-нормальная реакция рассказчика. Оно, наконец, задает формулу жанра, к которому имеют прямое отношение и «Пиковая дама», и «Повести Белкина», и любимый Шаламовым в двадцатые годы американец Бирс («Когда-то мне доставляло немало хлопот… ощущение вечных следов борьбы с такими писателями, как Амброз Бирс…»), и нелюбимый им Бабель («Я когда-то брал карандаш и вычеркивал из рассказов Бабеля все его красоты, все эти пожары, похожие на воскресение, и смотрел, что же останется. От Бабеля оставалось не много»).
Ознакомительная версия. Доступно 40 страниц из 200
Похожие книги на "Русский канон. Книги XX века", Сухих Игорь Николаевич
Сухих Игорь Николаевич читать все книги автора по порядку
Сухих Игорь Николаевич - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.