Хвостом помахивала.
 Рыжий ребенок.
 Пришла веселая,
 стала в стойло.
 И все ей казалось —
 она жеребенок,
 и стоило жить,
 и работать стоило.
    Это стихотворение написано в 1918 году, когда началась Гражданская война. И страна постепенно сползала в ожесточение, граничащее со всеобщим озверением. Совсем скоро потекут реки крови. Десятки, сотни тысяч людей будут порублены кавалерийскими шашками, расстреляны без суда и следствия, повешены и уморены голодом — и уже совсем скоро любые известия об этом перестанут будить в очерствевших душах какие бы то ни было эмоции… Где уж тут пожалеть какую-то лошадь!.. Дело не в лошади. Точнее, не только и не столько в, ней. Поэта ужасают не страдания бессловесного существа, а реакция толпы, ее звенящий и звякающий смех, который несколькими строками ниже Маяковский называет «воем» — несомненно, волчьим. И толпе, которая всегда руководствуется моралью «Ату его, слабого!» и «С волками жить — по-волчьи выть», поэт пытается напомнить, что «все мы немножко лошади, каждый из нас по-своему лошадь».
Кто, как не поэт, должен напомнить человеку о человеческом — особенно в том историческом контексте, когда страну охватывало всеобщее озверение. Так что неслучайно обладателем звериных качеств в стихотворении Маяковского оказывается человеческая толпа — а лошадь, напротив, «очеловечена».
В стихотворении «Скрипка и немножко нервно» одушевленными существами становятся музыкальные инструменты:
  Скрипка издергалась, упрашивая,
 и вдруг разревелась
 так по-детски,
 что барабан не выдержал:
 «Хорошо, хорошо, хорошо!»
 А сам устал,
 не дослушал скрипкиной речи,
 шмыгнул на горящий Кузнецкий
 и ушел.
      Оркестр чужо смотрел, как
 выплакивалась скрипка
 без слов,
 без такта,
 и только
 где-то
 глупая тарелка
 вылязгивала:
 «Что это?»
 «Как это?»
      А когда геликон —
 меднорожий,
 потный,
 крикнул:
 «Дура,
 плакса,
 вытри!» —
 я встал,
 шатаясь полез через ноты,
 сгибающиеся под ужасом пюпитры,
 зачем-то крикнул:
 «Боже!»,
 Бросился на деревянную шею:
      «Знаете что, скрипка?
 Мы ужасно похожи:
 я вот тоже
 ору —
 а доказать ничего не умею!»
      Музыканты смеются: «Влип как!
 Пришел к деревянной невесте!
 Голова!»
 А мне — наплевать!
 Я — хороший.
 «Знаете что, скрипка?
 Давайте — будем жить вместе!
 А?»
    Эти строки также написаны в тревожный исторический момент — в 1914 году, когда началась Первая мировая война. Любопытно, что здесь тоже, как и в стихотворении «Хорошее отношение к лошадям», упомянут Кузнецкий мост. Ведь если следовать ассоциативной логике, то можно догадаться, что это вовсе не случайная деталь, а своего рода «скрытая метафора»: Кузнецкий, безусловно, призван напомнить о «молоте истории», который колотит по наковальне человеческого бытия.
Сюжет «Скрипки и немножко нервно» — это тоже противостояние существа, которое способно тонко и обостренно чувствовать (скрипка), и толпы (ее здесь представляют прочие музыкальные инструменты и оркестранты). И бесконечное одиночество того, кто тщетно пытается объяснить что-то «усталым барабанам», «глупым тарелкам» и «меднорожим геликонам». Точно так же страдает от непонимания и сам поэт: «я вот тоже ору — а доказать ничего не умею!»
НАЕДИНЕ С БОГОМ
Ранний Маяковский — бунтарь, который находится в оппозиции ко всему миру. Особенно ярко максимализм поэта проявился в поэме «Облако в штанах»:
  Вашу мысль,
 мечтающую на размягченном мозгу,
 как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
 буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
 досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
    Автор определил содержание поэмы, состоящей из четырех частей, следующим образом [71]: «„Облако в штанах“… считаю катехизисом [72] сегодняшнего искусства; „Долой вашу любовь“, „долой ваше искусство“, „долой ваш строй“, „долой вашу религию“ — четыре крика четырех частей».
Итак, в первой части поэмы он «судит» любовь. Правильнее, впрочем, было бы поставить в кавычки слово «любовь», так как это «их любовь» — чувство, которое полностью подчинено расчету:
  Вошла ты,
 резкая, как «нате!»,
 муча перчатки замш,
 сказала:
 «Знаете —
 я выхожу замуж».
 <…>
 Помните?
 Вы говорили:
 «Джек Лондон,
 деньги,
 любовь,
 страсть», —
 а я одно видел:
 вы — Джиоконда,
 которую надо украсть!
 И украли.
    И эта, казалось бы, сугубо личная, частная драма переживается лирическим героем поэмы как тотальный апокалипсис:
  Мама!
 Ваш сын прекрасно болен!
 Мама!
 У него пожар сердца.
 (…)
      Люди нюхают — запахло жареным!
 Нагнали каких-то. Блестящие! В касках!
 Нельзя сапожища!
 Скажите пожарным:
 на сердце горящее лезут в ласках.
 Я сам.
 Глаза наслезнённые бочками выкачу.
 Дайте о ребра опереться.
      Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
 Рухнули.
 Не выскочишь из сердца!
 (…)
 Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа,
 как дети из горящего здания.
 (…)
 Трясущимся людям
 в квартирное тихо
 стоглазое зарево рвется с пристани.
 Крик последний, —
 ты хоть
 о том, что горю, в столетия выстони!