Русский канон. Книги XX века - Сухих Игорь Николаевич
Ознакомительная версия. Доступно 40 страниц из 200
«Захар Павлович вышел наружу и постоял во влаге теплого дождя, напевающего про мирную жизнь, про обширность долгой земли. Темные деревья дремали раскорячившись, объятые лаской спокойного дождя; им было так хорошо, что они изнемогали и пошевеливали ветками без всякого ветра». – «Ночное звездное небо отсасывало с земли последнюю дневную теплоту, начиналась предрассветная тяга воздуха в высоту. В окна была видна росистая, изменившаяся трава, будто рощи лунных долин». – «Под утро мир оскудел в своем звездном величии и серым светом заменил мерцающее сияние. Ночь ушла, как блестящая кавалерия, на землю вступила пехота трудного походного дня». – «Туманы словно сны погибали под острым зрением солнца. И там, где ночью было страшно, лежали освещенными и бедными простые пространства. Земля спала обнаженной и мучительной, как мать, с которой сползло одеяло. По степной реке, из которой пили воду блуждающие люди, в тихом бреду еще висела мгла, и рыбы, ожидая света, плавали с выпученными глазами по самому верху воды». – «Дванов не пожалел родину и оставил ее. Смирное поле потянулось безлюдной жатвой, с нижней земли пахло грустью ветхих трав, и оттуда начиналось безвыходное небо, делавшее весь мир порожним местом».
Разделенные десятками и сотнями страниц, платоновские пейзажные танки демонстрируют единую точку зрения (обобщенно-космический взгляд) и оказываются одним из ключей к идеологической, философской проблематике книги (от ласки теплого дождя и обширности долгой земли – к безвыходному небу).
Так же автономен, лишен дальней психологической перспективы почти каждый поступок героя, каждое его душевное движение. Он не столько происходит, сколько случается, и описывается с серьезностью и обстоятельностью ключевого, переломного, последнего фабульного события.
«Закрытая дверь отделяла соседнюю комнату, там посредством равномерного чтения вслух какой-то рабфаковец вбирал в свою память политическую науку. Раньше бы там жил, наверно, семинарист и изучал бы догматы вселенских соборов, чтобы впоследствии, по законам диалектического развития души, прийти к богохульству».
Повествователь больше никогда не вернется к этому рабфаковцу, но что-то главное о нем, о времени, о мире уже сказано: сопоставлены прошлое и настоящее, подчеркнута зеркальность персонажей, продемонстрирована привычная платоновская «вещественность духовного» («вбирал в свою память политическую науку»).
И здесь же, на этой странице: «Над домами, над Москвой-рекой и всей окраинной ветхостью города сейчас светила луна. Под луной, как под потухшим солнцем, шуршали женщины и девушки – бесприютная любовь людей».
Образ закончен, требуется большая пауза, все можно начинать сначала, а это «произведение» публиковать отдельно – в жанре «опавших листьев». «Чевенгур», в сущности, можно читать и так: как сборник стихотворений в прозе, танок, открывая наугад практически на любой странице.
Однако платоновская лирика – особая, не предполагающая читателя и не знающая о нем. Платонову одинаково чужды как булгаковский экспрессивный жест («За мной, читатель»), так и простодушная ирония Зощенко («Дайте вашу ручку, прекрасная читательница»). Рассказ обращен, как сказал бы Мандельштам, к провиденциальному собеседнику и лишен малейших примет литературной игры, художественного артистизма. Лирика – момент, имманентная сущность изображенного мира, а вовсе не результат прямого авторского обнаружения и обнажения. Автор у Платонова, скорее всего, напоминает пушкинского Пимена: «Спокойно зрит на правых и виновных, / Добру и злу внимая равнодушно, / Не ведая ни жалости, ни гнева». Он – «свидетель» (А. Шиндель).
Сравнение «Чевенгура» с книгой танок, впрочем, не стоит абсолютизировать. Сквозь сверхплотную молекулярную субстанцию проталкивается в романе не столько фабула, сколько организующая художественная мысль. Репортаж очевидца из первых десятилетий XX века, летопись юного Пимена (Платонову в год завершения «Чевенгура» всего тридцать) невидимой авторской волей превращается в философский роман, книгу о приключениях идеи, испытании ее.
«“Чевенгур”… рос как дерево – слоями» (Л. Шубин). В конце концов из танок-молекул сложилось 27 глав (они выделены в тексте пробелами, но не озаглавлены), четко разделенных на три части (структура, аналогичная булгаковскому «Мастеру и Маргарите», с тремя романами внутри одного). Но в отличие от Булгакова, каждая часть словно не подозревает о существовании других. Их творческая история не совпадает с композиционной последовательностью.
Все началось с повести «Строители страны». Ее подробно рецензирует Г. Литвин-Молотов, редактор и издатель Платонова в 1920-е годы, в письме, которое обычно датируют 1926—1927 годами. В ней уже были Соня, Дванов, Копенкин, анархист Мрачковский (Мрачинский), а также куда-то исчезнувшие потом Геннадий, Гратов, Веселовский. В переработанном виде эта повесть и стала второй частью «Чевенгура» (главы 8—18).
В упомянутом письме Литвин-Молотов хотел, чтобы «прошлое Гратова и Дванова было больше освещено, чтобы они не врывались в повесть сразу». Прошлое Дванова (по отношению к основному действию) стало особой историей, первой частью романа (главы 1—7), долгое время публиковавшейся как отдельная повесть «Происхождение мастера» (у Платонова, как и у Булгакова, есть свой Мастер).
В подробном конспекте «Строителей страны», сделанном Литвиным-Молотовым, имя города, ставшее заглавием романа, даже не упомянуто. Видимо, собственно «Чевенгур» (главы 19—27, примерно половина общего текста) писался позже всех и стал последней точкой в общей композиции.
«Происхождение мастера» наиболее традиционно, романоподобно. В сущности, это начало романа воспитания, которое вполне может быть изложено в духе идеологически-агитационного текста 1920-х годов (что-то вроде «Как закалялась сталь» Н. Островского).
Потерявший отца сирота воспитывается приемышем в многодетной крестьянской семье, голодает, нищенствует, бродяжничает, потом его усыновляет железнодорожный мастер, «рабочая косточка». Юноша начинает читать книги, сознательно вырастает в пролетарской среде (совсем как Павел Власов!), после революции вступает в партию и отправляется выполнять первое поручение. «Партия его командировала на фронт гражданской войны – в степной город Урочев».
Однако платоновская стилистика трансформирует фабулу, переводит ее в иной жанровый контекст. Платонов начинает роман не в революционно-активистском духе (в этом тоне выдержаны его статьи 1920-х годов и ранняя фантастическая проза – «Сатана мысли» и пр.), а в манере «рассказа из старинного времени» (подзаголовок «Семена», 1936) или уже написанной «Ямской слободы» (1926). Эпиграфом к «Происхождению мастера» могли бы стать знаменитые тютчевские строки: «Эти бедные селенья, Эта скудная природа – Край родной долготерпенья, Край ты русского народа!»
На «ветхих опушках провинциальных городов» люди живут так, как растет трава: ковыряются в земле, претерпевают неурожайные годы, нищенствуют, случайно, бессознательно рождаются («Бабе родить не трудно, да хлеб за ней не поспевает…»), легко умирают («Бобыль обрадовался сочувствию и ввечеру умер без испуга. Захар Павлович во время его смерти ходил купаться в ручей и застал бобыля уже мертвым, задохнувшимся собственной зеленой рвотой»).
Какая там «слезинка ребенка»! «За год до недорода Мавра Фетисовна забеременела семнадцатый раз… Хотя жена родила шестнадцать человек, но уцелело семеро…» В голодные годы и этих оказывается много: «Была одна старуха – Игнатьевна, которая лечила от голода малолетних: она им давала грибной настойки пополам со сладкой травой, и дети мирно затихали с сухой пеной на губах. Мать целовала ребенка в состарившийся морщинистый лобик и шептала: “Отмучился, родимый. Слава тебе, Господи!”»
В этом мире нет Бога, далеко до царя, настоящий царь – голод, и «смысл философии всей» сводится к одному: претерпеть.
Из сочувствия приемыша берут в дом, потом с сожалениями и угрызениями выбрасывают на улицу: не прокормить и своих. Бедность и безнадежность в первом платоновском мире – не момент, а устойчивое состояние. Какая-то извращенная активность свойственна тут лишь страшному «горбатому человеку» Кондаеву с его «тихим злом похоти» и откровенной ненавистью к живому всеобще: «От одного вида жизни, будь она в травинке или в девушке, Кондаев приходил в тихую ревнивую свирепость…» Во сне-бреду ушибленный Кондаевым Александр Дванов видит, как горбун «мочился на маленькое солнце, гаснущее уже само по себе».
Ознакомительная версия. Доступно 40 страниц из 200
Похожие книги на "Русский канон. Книги XX века", Сухих Игорь Николаевич
Сухих Игорь Николаевич читать все книги автора по порядку
Сухих Игорь Николаевич - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.