Без устали понося «новолюбцев», которые «истины отпали», Аввакум предпочитает не говорить об истине, но доказывать ее делом: «а что сделаю я, то людям и сказываю… В день века вси жо там познают содеянная мною — или благая или злая» [531].
Во многих отношениях Аввакум представляет собой кульминационное воплощение москвитянской идеологии — страстный пророк, стремящийся заполнить свою жизнь «подвигами благочестия». В нем соединены самоуничижение и фанатизм ранней русской духовности. Его полемический стиль так же сочен и нетерпим, как у Ивана IV, но проповедь его консервативна, а советы сострадательны. Он убеждает людей просто хранить старую веру, радостно в подражание Христу принимать страдания, а не пускать в ход меч, как учит «Татарской бог Магмет», или «огнем жечь и на виселицах вешать», подобно новому безверному государству [532]. Его собственное мученичество придало всему им написанному особую авторитетность, и среди русских религиозных диссидентов полуманихейское мировоззрение Аввакума сохраняло вес еще очень долго.
Себя Аввакум называл не старообрядцем, но правоверным, утверждая в своем неприятии никоновской поправки Символа веры: «Лучше бы им в Символе веры не глаголати господа, виновнаго имени, а нежели истиннаго отсекати, в нем же существо божие содержится» [533].
Аввакум помещает свет первым среди «сущих имен Бога» и видит в христианстве «первый свет истины», теперь затемненный западной ересью. Проповедуя самосожжение, он приходит к дуалистическому разделению души и тела. «Сожегше своя телеса, душа же в руце божии предаша» [534], — писал он одному будущему мученику. А незадолго до того, как сожгли его самого, он доходит почти до мазохизма: «…таки размахав, да и в пламя! Навось, диявол, еже мое тело, до души моей дела тебе нет!» [535]Дьякон Федор, более ученый соузник протопопа, порицал Аввакума за еретичество [536], но, как бы то ни было, фанатизм и дуализм протопопа Аввакума оказали большое влияние на традиции русского религиозного раскола.
От Никона также осталось хвалебное жизнеописание в стиле житий святых, созданное в XVII в. одним из его последователей [537]. И он тоже предстает сугубо москвитянской фигурой. Голландец, побывавший у него в Ново-Иерусалимском монастыре в 1662 г., видел в его личной библиотеке только церковнославянские и русские книги [538]. Всюду, где бы ни жил Никон, у него всегда имелись особые скиты, где он мог уединиться от мира для благочестивых размышлений. Подобно Аввакуму, он Умерщвлял плоть тяжелым физическим трудом. В дни своей последней монастырской ссылки он соорудил для себя убежище для уединения на островке, который сложил в озере из валунов, сам перекатывая их по дну. Он обожал колокола, и по его распоряжению в Ново-Иерусалимском монастыре их отливали в большом количестве, украшая мистическими надписями. Чуть ли не единственный вопрос, который он задал своему голландскому гостю о мире за пределами России, касался величины колоколов в Амстердаме и сплавов для их отливки [539]. Никон был против новых-икон, как и Аввакум, и ему в видениях являлся Христос совершенно таким, каким изображен на иконах. В последние годы жизни Никона ему приписывалось даже больше чудесных исцелений, чем Аввакуму, — 132 за три года [540].
Разумеется, Никон был отвергнут новой Церковью не столь категорично, как Аввакум. В отличие от мученической смерти протопопа в огне, низвергнутый патриарх тихо скончался в 1681 г. на пути в Москву, полупрощенный двором. Тем не менее Никон, как и Аввакум, пользовался языком библейских пророков, обличая главного автора решений Церковного Собора как предтечу Антихриста. В новом «Вавилонском пленении» русской Церкви, подчиненной государственной власти, он усматривал иго хуже монгольского [541]. Автор памфлета 1664 г. в его поддержку делил мир на тех, кто поет хвалу святому патриарху, и тех, кто служит в полчищах Антихриста [542].
Бунтари против нового светского государства видели в Никоне не меньше, чем в Аввакуме, потенциального избавителя, защитника более древнего и лучшего образа жизни. Точно так же, как мятежные стрельцы десятилетия спустя прославляли отверженных старообрядцев, так казацкие атаманы во время восстания Стеньки Разина в 1670–1671 гг. прославляли отверженного патриарха как возможного избавителя от правления воевод [543].
Сходство между этими двумя фигурами лишний раз напоминает о том, что суть раскола в христианской России отнюдь не сводилась к формальному разделению сторонников и противников никоновских реформ. Подлинный раскол заключался в расхождении между москвитянским идеалом органичной религиозной цивилизации, который лелеяли и Аввакум, и Никон, с реальным положением вещей после 1667 г., равно неприемлемым для них обоих, когда церковь превратилась в подчиненный институт светского государства [544].
Среди всех этих религиозных конфликтов в России — как и прежде на Западе — в главном проигрыше оказалась жизнестойкость еще сохранившейся преданности христианству. Две главные силы внутри Церкви тратили свое время и энергию на взаимную дискредитацию и на борьбу друг с другом, а не со светскими силами, подкапывающимися под них обеих. После 1667 г. русская Церковь была склонна заимствовать скорее светские, нежели духовные идеи обеих старых позиций. Официальная Церковь не стала ни общиной проповедников, как хотели фундаменталисты, ни самоуправляющимся священным институтом, как желали теократы. От фундаменталистов современная Россия унаследовала не столько исступленное благочестие, сколько фанатичную ксенофобию, а от теократов не столько христианское правление, сколько церковную дисциплину.
Этот идеологический процесс против модернизации оставил тлетворное наследие — ксенофобию. Внутренний раскол следом за вакханалией насилия неизгладимо запечатлел в народном воображении антисемитизм, заложенный в москвитянской идеологии. Старообрядцы обвиняли Никона в том, что он разрешил евреям переводить священные книги, а никониане обвиняли старообрядцев в том, что они позволяли евреям вести богослужение. Обе стороны считали собор 1666–1667 гг. «еврейским сборищем», а в официальном постановлении собор обвинял своих противников в том, что они стали жертвами «лживых еврейских словес». Везде ходили слухи, что государственная власть отдана «проклятым еврейским правителям», а царь вступил в тлетворный «западный» брак, одурманенный любовными зельями врачей-евреев [545]. Антикатолицизм если и не усилился, то получил более широкое распространение, чем в «Смутное время». Историк православия указывает, что до шестидесятых годов XVII столетия простой народ мог отличить униатство от православия только по названию [546]. А с этих пор смутная враждебность к Римскому Папе и «латинянам» распространилась и на униатскую церковь как орудие «хитрой политики бывшей польской республики» [547].
Определить, на ком лежала ответственность за раскол восточной Христовой Церкви, было бы не легче, чем установить, на ком лежала ответственность за распятие ее основателя. И в том, и в другом случаях политическая арена осталась в непосредственном будущем за государственными деятелями — за «великими» Петром и Екатериной и за Цезарем «Августом». Тем не менее «третьему Риму» предстояло терпеть от раскольников почти столько же, как первому Риму — от первых христиан.