Раскаты мартовских громов и пляска
тяжелых градин на мясистых листьях
магнолии
(звенит стекло, и этот звук тебя
застиг врасплох в твоем ночном гнезде,
где золотом, которое потухло
на красном дереве и на обрезах
переплетенных наново томов,
горит все так же сахара крупица
в ракушке глаз твоих),
слепительная молния,
застигшая деревья и строенья
в той вечности мгновенья (мрамор, манна
и разрушенья), помнить о которой
ты приговорена, которой больше
мы связаны с тобою, чем любовью,
гораздо больше, странная сестра,
и систры звон, грохот тамбуринов,
и холод рва, и шаркающий шаг
фанданго, и над всем —
хватающие руки…
Как тогда,
когда ты уходила насовсем
и, облако волос со лба откинув,
махнула мне — чтобы ступить во мрак.
1
«Арсенио [160], — она мне пишет, — должна признаться,
здесь, в этом кипарисном холодке,
мне кажется, что время отказаться
от глупого отказа от иллюзий,
навязанного мне тобою; что время
расправить паруса и крест поставить
на epoche [161].
Не говори о черных временах — мол, показательно,
что трепетные горлицы уже направились на юг.
Жить памятью и впредь — уволь, мой друг.
Нет, лучше хлад небытия, чем это
твое оцепенение лунатика
или проснувшегося слишком поздно».
( Письмо из Азоло.)
2
Едва минула юность, я был брошен
до половины жизни в ад навозный —
владенья Авгия.
Там не было волов, не обнаружил
я и других животных;
но в тесноте проходов, где навоза
все прибавлялось, спирало дух от вони
и с каждым днем все громче, все неистовей
звучали человеческие вопли.
Он не предстал ни разу.
Но выродки с надеждой ждали,
готовя к смотру полные воронки,
шампуры, вилы, смрадные рулеты.
Однако не однажды
давал возможность Он полюбоваться
то краем мантии своей, то маковкой
короны, оставаясь
за черным бастионом из фекалий.
С годами — да, но кто еще считал
сезоны в этом мраке? — чьи-то руки,
искавшие незримые просветы,
вернули к жизни память: локон Джерти [162],
кузнечик в клетке, Любины следы —
последняя дорога, микрофильм
барочного сонета, оброненный
уснувшей Клитией, неугомонный
цокот сабо (прислуга-хромоножка
из Монгидоро);
веер автомата от щелей
нас отгонял, усталых землекопов,
застигнутых на месте преступленья
тюремщиками нечистот.
И наконец паденья шум — не верится.
Чтоб нас освободить, сведя подкопы
в один поток, взбешенному Алфею
мгновения хватило. В ком надежда
еще жила? Неужто отличалась
от грязи грязь? и новым смрадом легче
дышалось? разве разнились паромы
от нужников? и этот грязный сгусток
над трубами, быть может, был светилом?
и муравьи на пристани людьми,
быть может, были без всяких скидок?
(Думаю, что больше
ты не читаешь. Но теперь ты знаешь
все обо мне —
чем жизнь в неволе, чем потом была;
теперь ты знаешь: мышь родить не может
орла.)
Без очков, без антенн,
горемыка букашка, носившая крылья
исключительно в воображенье,
по листкам распадавшийся Ветхий завет,
достоверный
лишь отчасти, полночная чернота,
вспышка молнии, гром — и потом никакого
урагана. Неужто
ты ушла столь стремительно, не проронив
ни единого слова? Но разве у тебя еще
были уста?