Лев Толстой - Труайя Анри
И все же сквозь педагога проглядывал писатель. В этом обучении без программы, наказаний и вознаграждений он пытался смотреть на мир глазами своих воспитанников, восхищался их ответами и задавался вопросом: «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» Он предложил им подумать над пословицей: «Ложкой кормит, стеблем глаз колет». Дети озадаченно на него посмотрели. «Вот вообрази себе, – попытался он им объяснить, – что мужик взял к себе какого-нибудь нищего, а потом, за свое добро, его попрекать стал, и выйдет к тому, что „ложкой кормит, стеблем глаза колет“». Стремясь научить их сочинять рассказы, сам придумывал начало, они же должны были продолжать. Склонившись к его плечу, шептали варианты: «Нет, не так!..», «Он будет просто солдатом!..», «Пусть лучше он украдет их!..», «И тут должна войти злая баба!..». Особенным талантом к сочинительству выделялись двое – Сёмка и Федька. Толстому казалось, когда он писал под их диктовку, что пьет из источника, в котором бьет истина. Их увлеченное сотрудничество затягивалось иногда с семи часов вечера до одиннадцати. Ночевали они в кабинете учителя. Часто перевозбужденный, с горящими глазами и дрожащими руками, Федька долго не мог заснуть. «Я не могу передать того чувства волнения, радости, страха и почти раскаяния, которые я испытывал в продолжение этого вечера, – будет вспоминать Толстой. – Я чувствовал, что с этого дня для него открылся целый мир наслаждений и страданий – мир искусства; мне казалось, что я подсмотрел то, что никто никогда не имеет права видеть, – зарождение таинственного цветка поэзии… радостно мне было, потому что вдруг, совершенно неожиданно, открылся тот философский камень, которого я тщетно искал два года, – искусство учить выражению мыслей; страшно, потому что это искусство вызывало новые требования, целый мир желаний, несоответственный среде, в которой жили ученики, как мне казалось в первую минуту». [335]
Чтобы заинтересовать учеников историей страны, рассказал им о войне 1812 года. Немедленно мальчишек охватил патриотический пыл, они восклицали, перебивая друг друга: «Небось Александр ему [Наполеону] задаст!», «Плох твой Кутузов!», пожар Москвы одобрили все, поражение врага вызвало ликование. Обсуждая этот рассказ поздно вечером с учителем-немцем Келлером, Толстой не мог не согласиться, что это «не была история, а сказка, возбуждающая народное чувство». Но разве плохо воскресить краски, заставить звучать оружие и барабаны? Любил он вспоминать, прогуливаясь с детьми по полям, Кавказ, казаков, жестокие стычки, Шамиля, Хаджи-Мурата. Федька, держа Толстого за руку, время от времени бормотал: «Ну, еще, еще, вот хорошо-то!» Иногда дети спрашивали его о красоте или о смерти, и Лев делился своими соображениями. Как-то на уроке возник вопрос о существовании разных сословий, и ученики стали рассказывать, в чем видят различия между ними: «Крестьяне пашут, дворовые господам служат, купцы торгуют, солдаты служат, самоварщики самовары делают, попы обедни служат, дворяне ничего не делают».
Восхищенный живостью ума своих воспитанников, Толстой решает приобщить их к русской литературе, читает им Пушкина, Гоголя. Увы, простые, полные гармонии стихи, замечательная проза оставляют их равнодушными. И учитель вынужден признать, что для великих писателей они еще недостаточно зрелы. Но инстинктивно сам вставал на сторону народа, не элиты: если кто-то и был не прав, то, конечно, не мужик, который по природе своей чист, и уж тем более не крестьянские дети – чистейшие. «Может быть, что народ не понимает и не хочет понимать нашего литературного языка потому, что нечего ему понимать, потому что вся наша литература для него не годится, и он вырабатывает сам для себя свою литературу». [336]
Мысль об этом больше его не отпускает. Внезапно ему становится очевидно, что литература, музыка, поэзия, живопись, скульптура – сборище ошибок, заблуждений, они слащавы, потому народ не желает и не понимает их. С яростью иконоборца принимается он крушить то, чем всегда восхищался, только потому, что Федька или Сёмка неспособны оценить эти произведения. И вместо того, чтобы попытаться поднять их до уровня искусства, стремится сам снизойти до их понимания искусства. Зачем Шекспир, Расин, Гёте, Рембрандт, Моцарт, если у деревенского дурачка они вызывают лишь скуку? «Я убедился, – пишет Толстой, – что лирическое стихотворение, как, например, „Я помню чудное мгновенье“, произведения музыки, как последняя симфония Бетховена, не так безусловно и всемирно хороши, как песня о „Ваньке-ключнике“ и напев „Вниз по матушке по Волге“, что Пушкин и Бетховен нравятся нам не потому, что в них есть абсолютная красота, но потому, что мы так же испорчены, как Пушкин и Бетховен, потому что и Пушкин, и Бетховен одинаково льстят нашей уродливой раздражительности и нашей слабости», [337] и далее продолжает: «Почему красота солнца, красота человеческого лица, красота звуков народной песни, красота поступка любви или самоотвержения доступны всякому и не требуют подготовки?» Подтверждение тому, что искусство, которое проповедуют и защищают эстеты, не более чем глупость, Толстой видит в простом численном соотношении: «Нас – тысячи, их – миллионы», [338] а потому художник должен подчиниться закону больших чисел – писать то, что требуют они, или не писать вовсе, если они того не желают. И вообще, можно прекрасно обойтись без писательства, народ, даже грязь которого свята, самодостаточен и не нуждается ни в ком, чтобы удовлетворить свои стремления к работе, удовольствиям, размышлениям, созиданию. Но зачем тогда яснополянская школа? Да ведь в ней не совершают святотатства – не учат детей, а только аккуратно подталкивают к осознанию самих себя, дают будущим крестьянам поэтическое понятие о крестьянстве. Сам Толстой порой мечтает о том, как уйдет из дома, выстроит избу, будет обрабатывать землю, женится на деревенской девушке. По его словам, «жениться на барышне – значит, навязать на себя весь яд цивилизации». [339] Дети, посвященные в этот план, принимают его всерьез и начинают поиски подходящей невесты. Умиленный, он разрешает им это, но однажды ему уже хотелось, из любви к простой жизни, жениться на казачке.
На Масленицу 1862 года Лев велел напечь блинов для учеников и угостил их конфетами, на Пасху все получили в подарок разноцветный ситец, карандаши, губные гармоники, шапки… Ободренный результатами своей деятельности, он решает открыть школы в соседних деревнях. Вскоре их уже четырнадцать, необходимы учителя. Ими становятся бедные московские студенты, в головах которых витают идеи революции. Но Толстой, всегда неприязненно относившийся к политике и стремящийся дать народу возможность самому проявить себя, категорически против того, чтобы нести в массы идеи Герцена и Прудона. После многих часов разговоров с вновь прибывшими ему удается обратить их в свою веру – теорию спонтанного образования, «каждый, без исключения, через неделю сжигал свои рукописи, выбрасывал из головы революционные мысли и учил крестьянских детей Священной истории, молитвам и раздавал Евангелия читать на дом». [340] Цивилизация казалась Толстому извращением здоровой жизни людей, «и хотя мы все и были продуктом цивилизации, но не заражать народ своим „ядом“ приглашал нас Лев Николаевич, а самим оздоровиться от соприкосновения с здоровою жизнью народа». [341]
Для этого каждый учитель должен был жить в деревне. Школой служила изба со скамьями, столом и небольшой комнаткой для преподавателя, зарплата которого составляла пятьдесят копеек в месяц за ученика. Руководствоваться следовало любовью к детям и отказом от всякого принуждения. Обязательным требованием было ведение «журнала», которому поверялись ошибки, – Толстой считал это особой душевной гимнастикой, которой сам занимался почти всю жизнь, впрочем, без особого успеха.
Похожие книги на "Лев Толстой", Труайя Анри
Труайя Анри читать все книги автора по порядку
Труайя Анри - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.