Бритый человек - Мариенгоф Анатолий Борисович
Юлинька закричала:
— Миша, Миша, полюбуйтесь на нас, раненого в госпиталь привезли. Замечательный. Обе ноги оторваны. Непременно приезжайте завтра взглянуть. Слышите, непременно. И Лео привозите.
Я хотел крикнуть: «поздравляю», но дымчатые кони уже унесли счастливую докторшу.
Ветер качал безрукую сосну и прицепившееся к ней звездное небо.
Такса бежала впереди. Ее крутой задок управлял движением выпускного и стремительного тельца.
Сестра Шура, пушистая и ленивая как хвост сибирской кошки, шептала не без гордости:
— Раненый — пальчики оближешь: так пузом душечка и оканчивается.
Мой друг процедил:
— Забавно. Юлинька обернулась:
— Лео! Миша! Шурочка!
Она уже стояла у входа в палатку и шеламутила руками:
— Протискивайтесь же, протискивайтесь. Ах, копуны.
Мы вошли. У окна под мягким байковым одеялом, кучкой высившимся у изголовья и распластавшимся нелепо плоско «в ногах», спиной к нам лежал человеческий обрубок. Над ним серой веревочкой вился дым. Сделалось неприятно и страшно: «Обрубок, и еще курит, жизнью наслаждается».
Я попятился было к двери, но сообразительная Юлинька схватила меня за руку. Мой друг с навычной легкомысленностью звякнул шпорой. Это было бестактно: ведь шпора привинчивается к сапогу, а сапог…
Обрубок повернул голову.
Больше всего я ненавижу жизнь за ее шуточки. Порой хочется показать ей кулак. А может быть, даже крикнуть в небо: v — Конферансье! Обрубок оказался Ванечкой Плешивкиным.
ДЕВЯТАЯ ГЛАВА
Я стою в футбольных воротах. Ужас в моем сердце. Подобно желтым фонарям, прыгают в зрачках голые коленные чашки Ванечки Плешивкина.
Чашки?… Тазы? Медные тазы!
Они обмотаны и перекручены веревками мускулов. У него икры, как булыжники. Когда Ванечка заносит над мячом белую бутсу величиной с березовое полено, у меня падает душа.
А как он бегает! Впрочем, на таких ногах не мудрено делать сто метров в И секунд. Там, где у меня сосок, у него кончается бедровая кость.
Лео сделал меня голкипером. Когда я голкипер — я несчастный человек. Больше всего в жизни я не хотел быть голкипером. Лучше уж пожарным. Вообще я пожертвовал десятью годами жизни, согласился бы умереть не восьмидесяти пяти лет, а семидесяти пяти, семидесяти, — только бы не играть в футбол.
А ведь я обожаю жизнь. Не в качестве участника ее, а как свидетель.
Когда мне было шесть лет, мой отец — кондуктор, спросил меня:
— А что, Миша, ежели б тебе бы жить?
— Только без одной ножки?
— Да.
— Конетьно.
— А что ежели б, Миша, руку и ногу?
— Значит, с одной ручкой и одной ножкой?
— Да.
— Ну конетьно, жить.
— Ах ты, сорока картавитая, а ежели голову?
— Значит, без глазок?
— Какие уж тут глаза!
И я, по преданию, горько задумавшись над пагубой, заковырял промеж своих пальчат на лапах с многосерьезностью взрослой:
— Нет, папка…
Мои реснички точили слезы:
— Без глазок хотю умереть.
Меня сегодня тренировали. Счет унес с поля кипящий, красномедный самовар зари.
Лео сказал:
— Не горюй, Мишка. Из тебя в конце концов получится голкипер.
Я ответил тихо, как умирающий:
— Из меня, кажется, уже получился гробожитель.
Роковой Жак утешил:
— Выживешь.
А Ванечка Плешивкин, просто обнадежил:
— Обомнешься.
И только Саша Фрабер шепнул с лаской:
— Миша, иди ко мне ночевать. У мамы есть йод и свинцовая примочка.
Ночью, во сне, я наново переживал тренировку. Все было как и действительности: нападение играли Лео, Жак и Ванечка; беком был Саша Фрабер; я стоял в воротах.
Когда Ванечка бил по голу, я зажимал глаза и наудачу выкидывал руку по направлению свистящего мяча. Если мяч случайно ударялся о кулак, пальцы выламывались от боли, а на костяшках выступала кровь и обмохрявливалась кожа.
Лео кричал:
— Дурак, сколько раз я тебя учил: мяч надо не отбивать, а ловить.
И я, перекорючившись от ужаса, в следующий раз ловил мяч в себя, как в мешок. После этого мне казалось, что отбитые внутренности тинькают в животе, как дробинки или горошинки в детской погремушке.
Язвительнейшие удары были у Лео. Он бил не сильно, но зато в самый уголок ворот. Чтобы вытренироваться в первоклассного голкипера, я должен был стремглав падать на мяч, презирая грязь, липкую и холодную. Иногда, не рассчитав прыжка, я ударялся головой о палку ворот. Это вызывало всеобщее одобрение.
Моя «защита» (Саша Фрабер) играла не за страх, а за совесть. Через пять минут после начала тренировки он становился липким как леденец, вынутый изо рта.
Саша наскакивал на ведущего мяч с исступленностью. Но почти всегда безуспешно, Лео делал несколько движений — легких, еле уловимых, почти балетных, и Саша оставался позади с выпученными и удивленными глазами.
А мяч летел в уголок гола.
Ночью, перед тем как лечь в кровать, я с засыпающими веками натирал мяч касторовым маслом. А утром перед гимназией вместо того, чтобы выпить стакан горячего чая, зашивал вощеной ниткой разлезшиеся от Ванечкиных ударов швы на покрышке. Потом я надувал мяч велосипедным насосом и зашнуровывал.
Мяч вызывал во мне трепет, ненависть и восхищение. Я почасту видел, как ничтожны в сравнении с ним Достоевский, Пушкин, Марксов «Капитал», Мартов с Даном и мадам Тузик: у нас в гимназии был литературный кружок — не стало; Саша Фрабер выпестовал тайный меньшевистский социал-демократический комитет — самораспустились; наконец, «фирме, существ. с 1887», не приходилось по субботам прятать в чулане гимназические шинели. Вышибало Андрей Петрович лишился тепленьких пятиалтынных.
Вышибало, из милованных каторжан, был гордостью заведения: «И сшили Андрюшеньке ожерельице в два молота», — рассказывала с чувством проститутка Фрося.
Белокосая Фрося — воплощение русского разума и души. Бывало, ходит голая, чуть ступая, от ночного столика с будильником до простенка, где портрет цесаревича Алексея в матросском костюмчике, и все вопросы задает:
— А скажи, Мишенька, что в жизни всего тяжелее?
Теперь бы я, разумеется, ответил: «Быть голкипером», но тогда еще не был я футболистом и потому не знал, что сказать.
— Так вот, Мишенька, всего тяжелее в жизни отца с матерью кормить.
У Фроси глаза хатки-мохнатки.
— Ты на сколько, Мишенька, на час или на ночь?
— На час, Фрося.
Она делово заведет будильник, прижав холодное стекло к животу, пахнущему материнским молоком, и опять спросит:
— Ну, а чего, Мишенька, всегда хочется?
— Тебя, Фрося.
— А вот, глупый, и не знаешь: всегда хочется ничего не делать.
С Фросей я, как в раю. Вспоминается Сковорода: «Рай Божий, простее сказать, зверинец».
В зеркале, мутном и загадочном, точно остекленевший дым, отражались ее домыслы и покорная спина, безжалостно рассеченная позвоночником.
— Смотри, Мишенька…
Она показывала на Млечный Путь.
— …вон там шла девица из Питера, несла кувшин бисера, споткнулась и рассыпала.
Фрося в объятиях плакала. Ее любовь приносила радость и чистоту. Я бы хотел Фросю не на час, но до конца дней.
А спустя десяток лет мне довелось узнать, что бывает еще любовь, оскорбительная, как пощечина.
Когда я обнимаю мою жену, она хохочет, словно я щекочу ей пятки. И во мне, как при встрече персидского слона — во времена Петра, «внезапу, яко вода воскипеша московитии народи, улицы востопташася, слободы пролияшася, переулки протекоша».
Похожие книги на "Бритый человек", Мариенгоф Анатолий Борисович
Мариенгоф Анатолий Борисович читать все книги автора по порядку
Мариенгоф Анатолий Борисович - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.