Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович
Ознакомительная версия. Доступно 26 страниц из 126
— ... А как вам из Парижа виделась наша литературная реальность?.. Ну, скажем, ощутили ли вы там, как теряла зубы наша цензура?
Седовласый эмигрант надувал щеки и мило отвечал на эти невопросы. Зыков и сам знал, как они там в Париже видели, и отлично знал, что ощутили относительно цензуры; все знал. Но спрашивал. И не было тут подмахивания. Не на эмигранта трудился: трудился на себя. Лоб был напряжен усилием, выступившими мелкими капельками — в поте лица.
Стоял и спрашивал:
— А наши жрецы во храмах, я имею в виду наши толстые журналы — останутся они в русской традиции?
И еще:
— А наши колкие молодые философы?..
Я заскучал. Михаил так и не появился. Заждавшись, я все-таки протиснулся в каучуковый клуб-говорильню, вошел к ним внутрь, но не далее фойе (не левее сердца). Вошел, чтобы слегка перекусить и как следует приложиться (обещали) к дармовому немецкому пиву. Я пил и пил. Вернувшись в общагу, сразу заснул и проснулся среди ночи с разрывающимся пузырем (давненько не пил столько хорошего пива). И вновь засыпал в баварском хмелю, все еще добрый, исполненный давнего юношеского счастья. В глазах — мягкий вечер, мелькали лица, весь этот бомонд. И думалось: бедный, суетный, талантливый Зыков, я ему сочувствовал...
В каучуковом клубе (в фойе возле бочкового пива) я пил какое-то время не один, а с безумцем Оболкиным.
— Пей пивко. Бесплатное, — говорил ему я.
— Пью! Пью! — давился он глотками, счастливый, что пьет и что хоть кто-то его, неряшливого изгоя, слышит.
C Оболкиным всегда было трудно общаться, философичен и болтлив. Но в тридцатилетнем возрасте это было интересно — Оболкин был по-настоящему взрывной, гениальный. Заметь и раскрути его наши умы, он прогремел бы на весь мир своими немыслимыми языковыми формальными поисками. Только сейчас стало видно, как откровенно и сильно этот безумец оспаривал Витгенштейна. Говорил он странно и много. А писал столь куцо, кратко, от напряженного осмысления его строчек ломило в висках. Так и не прочли. Был погребен уникальный духовный опыт. (Зима. Засыпал снег.)
Воспаленное воображение Оболкина, ища себе путь и освобождаясь (от своих же текстов, высвобождаясь из них), уже к сорока-сорока пяти его годам трансформировалось в болезнь, в бред. Чтобы пробиться на Запад, Оболкин посылал с моряками торговых судов свои сочинения в ООН. Был известен случай, когда безумец пытался переночевать в Центральной библиотеке, прячась в час ее закрытия за шторами (его и увидели с улицы). В пятьдесят его женила на себе мороженщица с тремя детьми. А едва дети подросли, женщина затеяла семейную склоку и скоро, в расплюйный час выставила Оболкина из его же квартиры. Зимой он забрался на чью-то дачу, грыз сухари и в морозы спал в ларе в обнимку с собакой; рукописи теперь отсылались в ЮНЕСКО, в добрую старую Францию, так как ООН продажно, зависит, мол, от американского капитала. Я встретил его, больного, в переходе метро, с шапкой в руках, с несколькими там блеклыми рублями. Завидев меня, Оболкин значаще подмигнул. Еще и гордец, он сказал: «Вживаюсь в роль нищего. Я вовсе не беден. Мне необходимо новое знание». — Вид жалкий, я думаю, он не ел с утра. Я объяснил, что тоже ищу новое знание и как раз вживаюсь в роль подающего нищим. Бросил ему в шапку чуть ли не последние рубли, а он зашипел: «С ума сошел!.. Люди же догадаются!» — Мы постояли с ним рядом, поболтали о семантике, о Ромке Якобсоне, в то время как над нами трудился огромный вентилятор. (С шумом подкачивал воздух в метрополитен.)
Оболкин был в строгих и одновременно мистических отношениях с Словом — слова для него являлись неким уже бывшим в употреблении пространством, местом б/у и одновременно святым местом. Как Голгофа. Каждый приходит. Мы все туда приходим на время, чтоб там поклониться, но жить там нельзя... Когда пили в клубе баварское (в розлив и на халяву) пивко, Оболкин спросил меня, как пишется? как мыслится? — любимый вопрос безумца, глаза его бегали, брови играли. А я не ответил, только усы поглубже в пиво.
Самому Оболкину писалось и мыслилось до 55 — до инсульта. До того часа, когда однажды вошли и увидели заросшего, грязного старика, лежащего лицом вниз (отток крови от мозга, инстинктивная попытка спастись).
Эти люди, спасибо, похоронили его, а весь рукописный хлам потихоньку (стыдливо) вынесли на свалку. Кто-то из агэшников суетился, спросил, мол, я не укоряю, но должно же было остаться, ведь работал, на что родственники мороженщицы ответили: Оболкин перед смертью все уничтожил. Бумаги свои. Фотографии. «Застеснялся он...» — сказали.
Как удивительно удачно, звучно находят они (находим мы) слова, когда человек только-только умер. Великий сюжет дает красно заговорить и самым бездарным. «Что ж бумаги, когда человек умер!» — афористично ответила мороженщица. И впрямь: до бумаг ли?..
Я ведь тоже выбросил где-то свои бумаги-повести. Оставил валяться в редакциях без обратного адреса, пусть снесут в мусор. Тик-так. У каждого свое. И про меня сказали, что уход, что тоже изощренный самообман и что пестовать при таком умолчании свое постлитературное «я» — тоже полубезумие. Пишущий умолк по своей воле. Ни дня со строчкой.
Начав, как и многие агэшники, истопником, я вскоре перешел сторожить ночами в научно-исследовательский, НИИ-АЗТЕХ, сутки-трое. (Свой кипятильник. Свой чай в закутке. Долгие ночи и портрет Ильича на переходе с этажа на этаж.) Портрет был скверный: опухший Ильич, был похож на пьяницу, тем и человечен. Я не мог его любить, когда его любили все и когда, святости ради, поэты предлагали убрать его изображение с денег. Но я привык к нему, как, не любя, привыкают к человеку. Как к лысенькому вахтеру. (В зимние бесконечные ночи.) Ильич был нарисован в рост. Каждый раз, когда я с чайником подымался по лестнице, он похмельно прищуривался и, словно бы Оболкин, подмигивал: как, мол, жизнь — как пишется и как мыслится? все чаи гоняешь? А жаль, мол, нет пары пивка!
Я пытался пристроить сюда же (себе в сменщики) Костю... как же его?.. Костя... Костя... Но опустевший многоэтажный НИИ, скудная плата и на переходе портрет вождя («Твой будущий ночной приятель», — представил я их друг другу) произвели на Костю удручающее впечатление. Даже дармовая писчая бумага и сколько хочешь, на выбор, машинок его не соблазнили. Отказался. Сплюнул зло. Сказал мне гадостный комплимент, а ведь я для него старался. Он попросил, чтобы жена не знала про Ленина, если все-таки сторожить ему здесь придется. Странный был. Высокий. Породистое лицо. Повесившийся в конце концов Костя Рогов!.. — вот и фамилия, вспомнил! (Роман у него. Объемный. Изыск в композиции.) Ах, как хотел признания, как хотел публикации Костя Рогов!.. Все мы, обивавшие тогда пороги литературных журналов, знали его. Рогов — это мужик. Рогов — это прямой немигающий взгляд. Осанка. Сильный характер. А вот голос нет — голос вилял. Голос был витиеват и как бы с мягкой ущербной просьбой.
В библиотеке, вечером, шли в курилку, а Рогов свернул рядом, позвонить. Но вдруг заговорил там, по телефону Костя Рогов ничуть не витиевато: говорил он прямолинейно, с жесткой, чуть ли не приказной интонацией, так что я не удержался и позже спросил:
— С кем это ты так?
Он слегка смутился (оказывается, кто-то слышал), но ответил:
— С женой.
Тогда я и приметил странные белые вспышечки в его глазах, которые казались твердостью или внезапно сконцентрированной волей, а на деле были знаками нарастающего кризиса. Рогова убивали отказы из редакций: кремневый человек, а вот ведь погибал от наскоро настроченных мягких бумажных листков. Тем жестче он разговаривал, общаясь с родными. С женой. С дочерью. Но зато, когда у большинства из нас рухнули семьи (или тихо-тихо отторглись, завяли), Костя Рогов от жены и детей в агэ не ушел. Полный крах, ноль, точка, но его семью это не развалило. Там у него не было трудностей.
Его крах и его безумие вылезли по-иному (так или иначе взяли свое). Внешне ничего не случилось — помраченный Рогов не раздавал отрывки из романа людям в метро. Не пил, не скандалил с милицией. Вот только дар слова сам собой покинул его. Голый стиль, стилек. Пустые чистенькие абзацы. Как опавшие паруса. Недвижимые. Неживые... прочитав (после перерыва в год), я не сдержался, спросил, глянул ему в лицо — ты всерьез дал читать, Костя?.. В ответ в его глазах уже выраженно и знакомо означились (как бы выставились вперед) светлые вспышечки духовного краха. Скоро, в те же дни, Рогов пригласил, настойчиво зазвал меня к себе домой — я был голоден, ни копейки, зайдем, перекусишь, сказал он.
Ознакомительная версия. Доступно 26 страниц из 126
Похожие книги на "Андеграунд, или Герой нашего времени", Маканин Владимир Семенович
Маканин Владимир Семенович читать все книги автора по порядку
Маканин Владимир Семенович - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.