О странностях души - Чайковская Вера
Мимо них в противоположном направлении проходила его соседка по столу – доктор каких-то наук. Ему показалось, возможно сослепу или из-за сумерек, что она улыбнулась. Нельзя было не улыбнуться – так все у него с Мирой прекрасно складывалось! И вечер был таким теплым неспроста!
На самом деле соседка изумилась. Они казались такими счастливыми и шли, взявшись за руки, так открыто и спокойно, словно это было в порядке вещей. Соседка знала, что он знаменитый композитор, видела его красавицу-жену. А это кто? Какая-то студентка, да еще еврейка, привезенная в этот привилегированный санаторий отцом, ученым-экономистом. Но чтобы ходить за руку так открыто?! Так сиять?! Кто-нибудь ведь наверняка доложит его жене. Или напишет в самые высокие инстанции о разложении нравов в композиторской среде! Ясно, что он недавно вернулся из-за границы и ничего тут не понимает! Но какова девица! Небось, комсомолка!
Соседка жгуче завидовала. Таких сильных чувств она не испытывала уже лет… Сколько же? Да ведь и в юности – никогда!..
…Мыслей, чувств, воспоминаний было так много, что, когда он издалека увидел появившуюся у колоннады девичью фигурку, он даже немного огорчился – чего-то самого важного не успел додумать. Он пошел, почти побежал к Мире своей нескладной походкой, руки двигались не в такт с ногами – и это у композитора! И издалека ощущал тот ускользающий дивный аромат, который почувствовал еще тогда в гостиной. Едва ли духи были французскими, но они словно специально создавались для его придирчивого нюха…
…А Лина Ивановна «Гадкого утенка» больше ни разу не исполняла. Нет, неправда, однажды спела. Но это было как бы в другой жизни, которая не в счет. В лагере в Абези, где она участвовала в художественной самодеятельности, мотая непомерный срок. И за что? За пропажу каких-то листочков, которые она переводила для военных целей! И все понимали, и следователи, и конвоиры, что никакая она не шпионка, капризная маленькая женщина с ломким голосом, жена известного композитора. Но тогда он уже от нее ушел и даже, как после возвращения она узнала, женился на этой своей иудейке, которая ходила «не сгибая коленей». Слышите? Ха-ха, ходила не сгибая… Она хохотала немножко наигранно, разглядывая себя в многочисленных зеркалах вдоль стен своей московской квартиры. В лагере зеркал не было. И возле зеркал на лаковых столиках лежала дорогая косметика, которой там тоже не было. При Хрущеве Лину Ивановну полностью реабилитировали, и она даже сумела отсудить у Миры часть имущества, завещанного той умершим мужем. А потом, оказавшись за границей, вернулась наконец в тот мир светской жизни, приемов, раутов и концертов, посвященных ее мужу-композитору (Миру она настоящей вдовой не считала), для которого была создана.
Но тогда, до всего этого, сыновья прислали ей в лагерь ноты «Утенка», и местный пианист, бывший концертмейстер Большого театра, его за один день разучил. Да еще говорил, что безмерно счастлив такой удаче. А она не стала ничего повторять, чтобы не расстраиваться – все равно голоса уже никакого не было из-за жутких здешних морозов и на нервной почве. Одна из заключенных, с которой они вместе убирали барак и выносили помои, смастерила ей из белой бумаги два небольших крылышка. На больши́е не хватило материала. Лина Ивановна спрятала руки с крылышками за спиной. Пела почти беззвучно, невнятно, высоким надтреснутым голоском, закрыв глаза и немного откинув голову. Зато аккомпаниатор вовсю наяривал, наслаждаясь экспрессивной музыкой.
– Убейте меня! – вдруг выкрикнула она так отчетливо и горестно, что задремавший было конвоир проснулся и удивленно уставился на поющую Лину Ивановну, коротко остриженную, с обиженными складками вдоль губ, неузнаваемую для тех, кто помнил ее на воле. И тут она взмахнула белыми крылышками и словно взлетела. И зал, набитый заключенными, облегченно вздохнул и разразился аплодисментами…
…А в кардиологическом санатории «Подлипки» под Москвой, где Сергей и Мира отдыхали весной 1952 года, за год до его внезапной смерти, он ненадолго словно ожил, забыв обо всех постигших его невзгодах. О предательстве консерваторского друга юности; запрете на исполнение произведений, в которых нашли «формалистические извращения»; о двух своих инсультах; о трагических смертях ближайших соратников – великолепного Мейерхольда, как боязливо шептались, расстрелянного в тюрьме, и талантливейшего Эйзенштейна, не выдержавшего травли… Но было и другое. Ведь было же! Все, все, что он писал вместе с Мирой, искрилось радостью и вдохновением. Все было освещено безумным пыланием любви, тайны, волшебства, начиная с искрометного «Обручения в монастыре» и кончая фольклорно-многоцветным «Сказом о каменном цветке».
Сидел на скамейке, почти по-зимнему экипированный Мирой в шляпу и пальто с поднятым воротником, но все еще с претензией на элегантность, и играл в огромные деревянные шахматы, стоявшие на столах вдоль аллеи у каждой скамейки. Желающих поиграть было много, несмотря на ветреный день. Зеваки толпились у каждой доски, делая отрывистые замечания. Его напарником оказался пожилой еврей, занимающий какой-то важный пост в министерстве финансов. Тот взглянул вслед удаляющейся в санаторный корпус Мире и промурлыкал невнятно, чтобы толпящиеся возле зеваки не услышали:
– Излучает тишину. Вам всё ж таки исключительно повезло, особенно если иметь в виду вашу профессию. Должно быть, многое ей посвятили?
– Начал посвящать еще до знакомства, – рассмеялся он. – И даже, кажется, до ее рождения!
Финансовый работник не выразил удивления, словно ждал такого ответа, но воспользовался заминкой композитора и сделал точный ход, так что партию с трудом удалось свести к ничьей.
Когда Мира его уводила в корпус, он неожиданно спросил, какими духами она душилась, ну, тогда, в Кисловодске. Мира была озадачена: разве были какие-то духи? Но потом вспомнила, что папа привез ей из командировки в Болгарию малюсенький флакончик розового масла, а она взяла его с собой в Кисловодск и по капельке утром терла им за ушами.
– Восхитительный запах! – воскликнул он, взволнованный воспоминаниями. – Тонкий, почти исчезающий, а я его ощущал на большущем расстоянии. Давай еще прогуляемся по парку, все же весна. Скоро листья появятся на здешних липках.
Они шли по мокрой от вчерашнего дождя тропинке молча, держась за руки, как когда-то в Кисловодске. И он думал, что все навалившиеся несчастья, все притеснения диких невежественных чиновников, зачисливших его в «гадкие утята» советской музыки, и даже сама смерть, дыхание которой он в последнее время явственно ощущал – это всё неправда, всё внешняя шелуха, всё обман чувств. А настоящая жизнь – это их с Мирой бесконечный лебединый полет под торжественно-ликующие звуки менуэта и дурашливые инструментальные выкрики, за которыми таятся жгучие вопросы к вечности зрелых его сочинений…
Сквер на Пироговской
Наталья Роскина и Николай Заболоцкий
Он позвонил, как всегда, внезапно, крикнул заполошным голосом (наверное, был пьян): «Наташа, ты мой цветок!» – и тут же повесил трубку на рычаг своего черного телефона. Она, разумеется, не перезвонила. Зачем? Все уже сказано. А цветком она была у него своеобразным. Не лилией, не ромашкой, не нарциссом – хрупким и нежным, как полагается цветам и девицам. Нет! Какое там! То чертополохом, который своими яростно и жарко оперенными стрелами вонзается прямо в сердце, то кустом с сиреневыми можжевеловыми ягодами, напоминающими холодные гордые аметисты, ожерелье из которых он ей подарил. Единственный ценный подарок, не считая книг. Но и этот куст врезается в сердце смертоносной иглой. Аметисты эти приносили несчастье, она их хотела передарить, но не знала кому – не дочери же, которая вообще была против всех подобных «буржуазных» финтифлюшек и носила модные рваные джинсы, из-за чего один их хороший ленинградский знакомый-литературовед в ужасе написал Наташе в письме, что та плохо следит за дочерью и бедно ее одевает. Они с дочерью после этого пассажа долго смеялись – это был последний писк американской моды, просочившийся в гуманитарные круги советской молодежи. Да, а ее, Наташу, литературовед шутливо называл змеей за злой, меткий язычок. Вот это уже было ближе к чертополоху и смертоносным можжевеловым кустам с их металлически звенящими ягодами. Он кое-что в ней разглядел, но не всё, конечно, не всё. Как и тот звонивший изредка со своей Беговой. Ленинградский литературовед, барственный и ярко-талантливый, притягивал интеллигентных женщин, хотя был невысокий и тучноватый. А тот, тот, наверное, мог считаться по сравнению с ним почти красавцем. Правда, лысоватый, в круглых очках, но по крайней мере высокий и стройный, несмотря на ужасы сталинской тюрьмы, где ему пришлось побывать. На фотографии, той единственной, где они вдвоем, он кажется ее папой, строгим, но и любящим (некоторым завистливым дамам в Малеевке даже казалось, что безумно любящим). Но ведь и это безумие было волчьим, потому что он сам был Безумный волк. Так что они с ним были квиты: если она чертополох, пронзающий его сердце, то он бешеный волчище, загрызающий свое самое драгоценное. Какая же она неказистая на той фотографии, словно смертельно замерзшая в своем простеньком, без рукавов, ситцевом платьице. Пришлось ехать в нем в малеевский писательский санаторий, больше ничего не было; вот только аметисты скрашивали бедность наряда и это ее худое, подмороженное, гордое лицо девицы, обвенчанной в чистом поле с Ветром Ветровичем. Вот что было точно им схвачено – только с ветром она бы и ужилась: он в одну сторону, она в другую – полная раскрепощенность и полная свобода. Только почему, когда она читала последние две строчки его позднего стихотворного признания, где он называл ее красавицей (может, немножко все же любил?), она и в самом деле всегда, ну просто всегда начинала безудержно не плакать даже, а рыдать? Руки полуголые, черные восточные брови, совсем другая, чужая, опасная, не такая, как его первая жена, по какой-то необъяснимой прихоти от него ушедшая к его другу – талантливому литератору, а потом, к большой его и собственной радости, вернувшаяся. Вот та была мамочкой, любила, холила, не прекословила, без него, обретавшегося в лагере, растила двоих детей. А эта – чужачка, да еще и «ужасный ребенок», вечный ребенок с комплексом сиротства: мама умерла, когда она была подростком, а отец-литератор, в семье не живший, погиб на войне. «Сиротка, круглая сиротка», – жалостно завывала строгая бабушка, проведшая с ней тяжелейшую военную эвакуацию. Но она поджимала губы и сопротивлялась этой навязанной жалости. Она сама по себе, и никто, никто ей не нужен! Да ведь и он, несмотря на свой почтенный возраст, был все еще «трудный ребенок», капризный, избалованный, до глубины души уязвленный, порой жестокий. Оба они были «трудные дети», и никто не хотел уступать. О, она помнит, как он, не сойдясь с ней по какому-то политическому вопросу, кажется событиям в Венгрии (эти материи были для него ненужной и непонятной «химией», из-за которой, правда, он, поэт, совершенно равнодушный к «злободневности», угодил в чудовищный сталинский лагерь, а ее они глубоко задевали). Лишь однажды, расчувствовавшись, он сказал ей, что социализм несет искусству смерть. А тогда он вдруг вскочил со стула и стал собирать в старый саквояж свои нехитрые вещички. Он в то время переехал к ней в коммуналку на Мещанской, теснились в одной комнате, а восьмилетнюю дочку пришлось поместить у соседки – там было попросторнее, и дочка этому радовалась или показывала, что радуется, из любви к ней. Вещички стал собирать, видите ли, как упрямый ребенок, а она не сдвинулась с места, оскорбленная. И тогда он остановился у двери и прямо-таки разрыдался: как же так, почему она его не останавливает? Прежняя жена, мамочка, уж точно бы остановила! И из-за такой ерунды! Ведь он сам признавался, что когда с ней спорит о «химии», то всегда, всегда думает совсем о другом: какие у нее хорошие тонкие духи или какой отрадный, летящий, звонкий голос. А ведь все равно в конце концов собрал вещички и ушел, возможно повторяя при этом строчку с некоторых пор самого любимого своего российского поэта: «И манит страсть к разрывам». Вот-вот, к разрывам, и чем сильнее страсть, тем крепче желание порвать. Как сам он выразился, «счастья до гроба не будет, мой друг». Да ведь и у нее было подспудное убеждение, что настоящее чувство никогда хорошо не кончается…
Похожие книги на "О странностях души", Чайковская Вера
Чайковская Вера читать все книги автора по порядку
Чайковская Вера - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.