Моя борьба - Медведева Наталия Георгиевна
— Где это такие свитера за триста пятьдесят?! Сейчас меньше чем за полторы штуки и не купишь! — Танька захлопала глазами; она, как Врагиня, не красила ресницы.
— Ну, ты у нас, Танюша, у Валентино в бутике одеваешься… — сказала Надюшка и подмигнула певице.
Танечка напудрила носик из «герлановой» пудреницы, подкрасила губы «шанелевой» помадой, побрызгалась из флакона «Лакруа» «Се ля ви», сходила в туалет и пописала — неизвестно, может, какой-нибудь фирменной мочой!? — и ушла в частную клинику удалять маленькое родимое пятнышко со щеки.
— Какая она противная, эта крыса Танька. Тьфу на нее! — Машка плюхнулась в кресло и провалилась до самого пола. — О! еб твою мать! Все уже поломано!
Надюшка засмеялась: «Ох, без нее стало спокойней. А то она давит своей хорошестью. При ней и пивко стыдно пить…»
— Мне наплевать на нее. Неудобно… ты ж понимаешь! Кто она такая?! Меня блевать от нее тянет. Я предпочитаю такой Таньке клошаров!
— Ой, я тоже! — загоготала Надюшка. — Во всяком случае, сейчас. Но вот завяжу опять и тоже буду чистенькой и беленькой. Папочка ее обожает. И еще у нее два каких-то любовника — один барон, другой родственник принца Монакского… Представляешь, эта амеба с принцами…
— Эти мужики в моих глазах становятся такими же амебами, как она сама. Если они что-то в ней находят, то они сами ни хуя не стоят. Что они с ней делают? Ебут ее? Так она даже когда хуй сосет, не забывает, что вчера сделала чистку за двести, а педикюр за сто пятьдесят и что на ней трусы от «Томас»…
Как это ни ужасно, но именно своим пьянством Надюшка была лучше всех этих девушек в «Шанталь Томас», «Кензо» и прочее, хотя сама щеголяла в них, а потом перепродавала Машке.
* * *
«Иду от метро к кабаре. Вижу, с другой стороны, к нему клошар направляется. Ну, думаю, сейчас тебя погонят. Нет, он вошел. Я за ним. Спускаюсь в вестибюль, а там мой Алеша. Как собачка. Шапка-ушанка на подбородке замусоленными шнурочками завязана. «Я цыган! Мне можно!»
Первый раз пластинку Дмитриевича слушала в Ленинграде в 72-м году. В квартире отставного военного, куда привел парень по прозвищу Гулливер, где пили маленькими рюмочками водку. В последний — в день смерти Дмитриевича, еще не зная о ней. Водку тоже пили. «Жулик будет воровать! А я буду продавать. Мама, я жулика люблю!» — вот так и назови свой роман», — подхватил друг. Назвала.
«Я тебе не надоел? — спрашивает меня Алешка и кашляет жутким мокротным кашлем, как бабушка моя когда-то, под тик-так часов — Ты мне скажи. Я людей понимаю. Это меня, еби их мать, не понимают!» Он вытаскивает из кармана вместе с подкладкой стодолларовую, щупает в своих длинных коричневых пальцах, смотрит на свет, опять сует в карман. «Свет бардак и люди бляди!» Тип в трех магендавидах смеется «Мир, говорят, а не свет, Алеша». Дмитриевич прищелкивает каблуками: «Мира никогда не было и нет!»
«Королева эта для картинки!» — смеется он на английскую королеву на обложке «Жур де Франс». «Маша моя, я тебе покажу, как себя защитить!» Какому-то музыканту он «надел» гитару на голову за то, что тот не так аккомпанировал. «Пойте! Довольно мелодий!» — гаркал он своим властным голосом на балкончике «Разина», за шторой.
В церкви на рю Дарю был весь русский Париж. Кабацкие музыканты — в куцых, будто своих старших братьев из недоедающего поколения, пальтишках. Певицы — в шубах до пят и шляпах. Надо было, чтобы кто-то умер — увидеть лица людей днем. Зеленоватосерые оказались Старше при свете. Мрачнее днем, чем ночью. Вставали на колени. Хозяйка «Разина» тоже. Вставали в очередь прощаться. А гробик маленький. Как для ребеночка. Недаром говорят, что старики в детство впадают. Хулиган Алешка, взял и умер…
Когда подошло время гроб выносить — пошел град. Но не колкий. Крупный, мягкий и медленный. За гроб схватились цыгане. Алешка к ним ревновал. На кладбище поехали не многие. Многие пошли пить в «Петроград». Над могилой не пели. Только играли. Холодно было.
Последний из хора Дмитриевичей. Сохранилась пластинка 37-го года. «В Париж он больше не вернется…» — как пел Алеша».
— Дааа, — сказал писатель, выслушав эпитафию Дмитриевичу.
Певица была у него в гостях. В розовом его скворечнике, как говорил осторожный Д.С. Розовыми были стены, розовым был moquette[79]. В сочетании с писателем это было глупо.
— Ах, сколько раз я собиралась записать его на маг… Его истории на бумаге не звучат, это абракадабра какая-то, куски из разных эпох, он наверняка не знал, сколько ему лет… Леша Бляхов сказал, что не хотел бы, чтобы после его смерти такое о нем написали, и в то же время смеялся, улыбался… И Толстый сказал — о мертвых так писать, мол, нехорошо. А мне кажется, что о Дмитриевиче иначе нельзя! Он же был жуткий насмешник, не злобный, но осмеивал всех и вся, всегда шутил, ругался матом, и что же, надо написать о нем что-то возвышенно-туманное? Совершенно ему не свойственное? — Маша полулежала на матрасе писателя, а рядом лежала книга писателя, подаренная им Машке.
Эту книгу он уже подарил ей, на русском. Маша тихо ненавидела писателя за эту книгу. Она каждый раз, когда ненависть подступала к горлу, призывала на помощь фразу Трумэна Капоте. О том, что можно не любить писателя, но отказать ему в возможности наблюдать нельзя Она, правда, и не отказывала. Нет. Она очень даже позволяла. Она просто считала, что у них с писателем разное понимание об этике, такте и разная чуткость Писатель никогда не понял, почему она была обижена.
В этом романе, как и в трех других его, женский персонаж был все той же «белой лэди» с «пронзительным серым глазом», ну да, Врагиня была описана. А названа… Машей. Ее именем. Писал он эту книгу, живя с Машей. С Марией, с Марьей! И пусть он сто раз твердит, что эта книга была попыткой бестселлера, а имя Маша очень русское и всеми узнается, что так было надо… Он жил с Машей, и ему в голову не пришло, что Маше может быть обидно Он знал, что Маша страдала из-за одного уже существования Вра-гини. И вот он взял, описал еще раз Врагиню, еще раз разрушил миф о «белой лэди» и назвал ее Машей. Она плакала всю ночь, когда прочла в этом романе, — что только Машка умела так обвить свою руку вокруг шеи. Иона вспоминала, как она, Маша, обвивала свои руки вокруг шеи писателя… Русские всегда слишком серьезно относятся к литературе. Всё принимают за чистую монету. Но писатель сам рассказывал истории о Врагине, которые Маша потом прочла в романе. Он ведь твердил, что писал только правду, ничего, кроме правды… «Он еще будет жалеть, — думала Маша и делала свои выводы. — Он никогда серьезно ко мне не относился, не воспринимал меня серьезно в своей жизни».
Ведь это она пришла в жизнь к писателю. И это он, кто рассказал о порядках в ней, потому что был уже писателем. Профессионалом. Это он твердил по сто раз на день — уверяя будто себя — «это моя профессия, мой хлеб, моя работа…» И он рассказал Маше, какие в ней порядки. В этой профессиональной жизни писателя. Он первым залез во все ее бумаги и дневники, в старые папки и тетрадки. Он первым написал рассказ, где изменял Маше. И Маша училась у писателя и лазала в его дневники. Чему она не научилась, так это вкусу Врагини, который навязывал ей писатель. Он еще был во власти Врагини, когда с Машей познакомился и даже письма ей писал, которые Маша — дура’ — носила на почту. «Надень платьице», — говорил писатель, а Маша знала, что «белые лэди» всегда в рюшечках и кружевах, и напяливала штаны. «Подбери волосы…», — говорил писатель и чуть ли не показывал на фото проклятой Ане-ле с подобранными волосами. У Маши были коротенькие волосики, и он, писатель, еще в Америке! говорил, что есть такие «смешные парики, как шапочка курчавенькая». И Маша найдет потом, в Париже, фото Врагини в таком парике… Трезвая Маша молчала, считая себя не вправе предъявлять претензии писателю. А напившись, она обзывала его «мудаком!», выплескивая всю злость, которую молча носила в груди, почему-то названной писателем большой. Видимо, грудь была крупнее, чем у Анеле. Поэтому Машка получалась большегрудой девушкой. Так же и нога Машки была, видимо, крупной для писателя. У него был 43 размер, средний для мужчины. У Маши 40 — большой для женщины. Но у Маши был рост метр восемьдесят! И эти большие ступни очень даже были любимы одним молодым человеком в Лос-Анджелесе… он их любил полизать! У него, правда, рост был метр девяносто. А писатель предпочитал видеть в Маше большущесть, которая автоматически переходила в грубость. Даже ее «мод-фризоновские» сапоги он называл свиными! Они были чуть ли не из лайковой кожи… Машка-то писателю сразу доверилась и твердила себе, заглушая обиды: «Я должна быть с ним, я должна быть с ним!», а он смотрел на нее своим третьим глазом, не доверяя, проверяя и… отделяя.
Похожие книги на "Моя борьба", Медведева Наталия Георгиевна
Медведева Наталия Георгиевна читать все книги автора по порядку
Медведева Наталия Георгиевна - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.