Шаровая молния - Ерофеев Виктор Владимирович
Точильщик — мотоцикл — дождь — водка — ругань — похмелье. Этот ряд продолжается и в других стихах, рождая поэзию окраины («окраина эта тошна и душна!»), пригорода с дикими, взбесившимися названиями улиц, наконец, сто первого километра («И то сказать: наш километр — сто первый. Злодеи мы. Нас не жалеет бог»). На сто первом километре живет кривая Нинка («нет зубов, нет глаза. При этом — зла») и ее братец:
Вот мы уже и до «тюрьмы» докатились. Да и не зря: там убивают, здесь бьют и звереют.
От одного слова «точильщик» болят зубы, от милицейского слова «прописка» душа погружается в тоску, от вина и закуски тянет бормотухой, а от мотоцикла истопника разит бедой. Разве такие мотоциклы нужны поэзии? Поэзии, казалось бы, куда ближе мотороллеры, с маленькими колесиками и небывалого цвета:
И зачем обобщать — и от чужого имени: «Народец мы дрянной и драный…», и от своего: «Вообще наш люд настроен рукопашно…»
Что значит «вообще»? Так мог рассуждать разве что Петр Яковлевич Чаадаев! Конечно, я несколько утрирую и даже шучу.
Ясно, что опытного ценителя ахмадулинской поэзии трудно провести: интонационные особенности процитированных строк наталкивают на правильную догадку, впрочем, автор и не скрывается. Однако попытка опростить словарь, развитие «пригородно-окраинной» темы, изображение персонажей, подобных Нинке, мрачноватая хрипотца самого лирического героя — все это наводит на мысль, что Ахмадулина если не перерождается, то по крайней мере изменяется. Одни скажут — к худшему: не дело, мол, Ахмадулиной опускаться на «дно», и непонятно, зачем имитировать ползучий натурализм. В этом качестве Ахмадулина, будто соревнуясь с Высоцким, но не достигая его органичности, все равно останется «дамочкой», пишущей лишь понаслышке о страшном, и потому — не стоит и браться.
Сам я принадлежу к партии «других», которые говорят: «Пусть попробует. Вдруг получится. Это последний шанс». Раньше поэтический мир Ахмадулиной был — в духе давней романтической традиции — расколот на два мира, и в этой двумирности, соседствуя, не сообщались «свои» и «чужие», поэты и чернь. Причем второй мир был настолько вытеснен в темноту отторжения, что видны были лишь общие его очертания. Теперь границы между мирами приоткрылись: ахмадулинский мир становится единым, вмещая в себя всех: добрых и злых, «своих» и «чужих» — единым, но не единообразным, сложным, запутанным, цельным, но многомерным. Короче, наметился сдвиг, значение которого можно оценить, лишь бросив ретроспективный взгляд на эволюцию поэта.
Белла Ахмадулина навсегда останется первой поэтической влюбленностью моего поколения. Это был обаятельный синкретичный образ, нерасторжимое единство стихов и гордости, бунта и печали, голоса, надменности и челки. Все так переплеталось, что было непонятно, да и разбираться не хотелось, что чему предшествует, что первородно: бунт или печаль? стихи или гордость? челка или голос?
Потом, через много лет, мне не раз доводилось слышать, как уже сорокалетние (и старше) мужчины — очень разные, с очень по-разному сложившимися судьбами — с одинаковым, ностальгически-ироническим выражением на лице, ироническим, понятно, по отношению к себе, тогдашнему неоперившемуся созданию, признавались поэту в одном и том же чувстве. Да и я сам помню, как «разлагающе» действовал на меня ломкий голос юной Ахмадулиной, как после концерта в зале Чайковского меня охватывал ужас от несвободы и пошлости моей жизни московского старшеклассника, от ее вялости, убогости и невыразительности.
И вот — наши первые подружки казались нам мещанками, родственники — обывателями. Это было глубокое переживание, оставившее след на долгое время. Моему поколению трудно, если совсем не невозможно, быть беспристрастным критиком Ахмадулиной.
Меж тем прошло полжизни. Из поэтического увлечения поколения (теперь я вижу полковников в папахах, принимающих участие в борьбе за лишний билет на ее выступление) Ахмадулина стала явлением русской поэзии. Это уже совсем иной статус, и мы — читатели и поэт — как-то незаметно сравнялись в своей ответственности друг перед другом.
Ранняя Ахмадулина — это, возможно, то лучшее, что таилось в нас самих и рвалось наружу в начале 60-х, а вырвавшись, превращалось в незамутненный поток юношеских помыслов. Молодой, крепнущий дар поэта, откликнувшись на наши немотствующие представления, и выразил собой этот самый поток, не слишком грозный, не слишком горный, но все равно, и это точно, чистый. Чистота помыслов — вот клятва ахмадулинской поэзии. Ахмадулина стала нами, мы стали ею. А время было полно обещаний. Казалось, так многим казалось тогда: еще несколько усилий — и наша внутренняя и внешняя жизнь совпадут. Голос Ахмадулиной стал принадлежностью переходной поры.
Сущность ее «шестидесятничества», чей неискоренимый дух пребудет в ней и дальше, становясь со временем не только опорой, но и обузой, заключалась в том, что требование права на внутреннюю жизнь переживалось ею как требование внешней жизни. Наверное, благодаря этому социально актуализированному переживанию она оказалась в какой-то момент нам родней и доступней открывавшихся тогда поэтов XX века, от Блока до Мандельштама.
Почти не колеблясь в выборе своей поэтики, Ахмадулина предпочла сверхсовременному, дружащему с жаргоном языку своих товарищей усложненный, порой архаизированный язык:
Шаг в архаику был богат новаторским смыслом. Во-первых, это был отказ от языковой нормативности — такой же отказ, только осуществленный прямо противоположными средствами, мы видим в поэзии начинавших тогда авангардистов, — от усредненной поэтической лексики. Во-вторых, и здесь Ахмадулина шла дальше авангардистов, такой выбор означал имманентный нравственный протест. В усложненности речевых ходов поэта таился призыв к восстановлению когда-то существовавших, но разрушенных представлений о благородстве, чести, человеческом достоинстве. Витиеватость, которую не раз называли манерностью, свидетельствовала о многоликости, переливах душевных состояний, о невозможности свести человека к сугубо социальной функции.
Уже в первом стихотворении, открывающем первую книгу, Ахмадулина объявила о прекрасном разладе в своей душе:
Насколько именно столкновение кровей сыграло роль «поэтической взрывчатки», судить не берусь, но взаимосвязь оппозиций, выражающих различные душевные состояния, стала порождающим элементом ее поэзии. Что касается «напора», то он, отразив ее особенную витальность, ту «хищность жизнелюбья», о чем поэт напишет через годы, явился биологическим залогом ее поэтической суггестивности, что выявилось в магическом покорении аудиторий.
Поэзия молодой Ахмадулиной шагнула в архаику и в поисках литературной преемственности. Казалось бы, она многим обязана Пушкину, но главным образом — тематически. Поэзия дружеского чувства, составляя сквозной мотив лирики Ахмадулиной, восходит именно к Пушкину. Друзья — это изначально «свой», добрый мир, которому противостоит мир «подонков»:
Похожие книги на "Шаровая молния", Ерофеев Виктор Владимирович
Ерофеев Виктор Владимирович читать все книги автора по порядку
Ерофеев Виктор Владимирович - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.