Леопольд фон Захер-Мазох
Губительница душ
© ООО «Издательство АСТ», 2026
* * *
Старый служака [1]
Кому случалось плыть в легкой гондоле по безмятежному морю, среди играющей стихии, оставляя за собой обрисовывающийся вдали в виде тени берег твердой земли и острова, смотреть с тревогою в сердце на расстилающееся над ним небо – это второе море с волнообразными облаками, – тому знакомо отчасти то чувство, которое я испытал, несясь в легких санях по равнинам Галиции, представляющимся зимой в виде снежного океана. Они одинаково влекут к себе – и океан, и равнина, – наполняя нашу душу чувством грусти и неопределенными стремлениями. Только бег в санях быстрее, он напоминает собою полет орла – тогда как лодка в воде переваливается словно утка в воздухе, – а цвет бесконечной равнины и ее мелодии более строгого, мрачного и угрожающего характера; природа является тут во всей своей наготе, а борьба за существование и смерть подходят к вам ближе; вы чувствуете это по окружающей вас атмосфере, по тем звукам, которые вам слышатся.
Меня выманил из комнаты светлый зимний день, или, лучше сказать, вечер. Мне захотелось покататься; моя лошадь заболела – не всякая лошадь может выдерживать безнаказанно езду по снегу; я позвал Мауше Леб Каттуна, старшего господского кучера, и велел ему заложить в мои сани его лошадей, на которых можно было вполне положиться. Погода стояла великолепная, в воздухе было тихо, легкие испарения земли не колебали золотых солнечных волн. Воздух и свет соединились в одну стихию. И в деревне царила тишина, не слышно было ни одного звука, по которому можно бы было догадаться, что в крытых соломою хижинах есть жители; одни только воробьи стайками летали по заборам и чирикали.
Поодаль стояли маленькие сани с хромою клячей, не больше жеребенка, на которой крестьянин вез из лесу дрова, а еще далее его полувзрослая дочка кричала ему что-то, пробираясь босыми ногами через высокие сугробы снега за маленьким поленом, которое он обронил.
Когда мы, звеня колокольчиками, взлетели на обнаженную гору, перед нами открылась необозримая равнина. Ее горностаевый зимний наряд придавал ей необыкновенное величие. Он одевал ее всю; только голые стволы невысоких ив да видневшиеся вдали длиннорукие степные колодцы вместе с двумя как будто бы затерянными, закоптелыми хижинами, чернелись на ее снежной шубе.
Мауше Леб Каттун вздрогнул и вскрикнул. Первый взгляд на равнину произвел на него действие быстрого яда; его палестинская фантазия начала выражаться библейскими фразами, в одно мгновение она перенесла его из страны пушных зверей в страну пальм и кедров; он бросился на козлы как в лихорадке; он отрывал в своем мозгу тысячи образов для выражения того, что его мучило; он сыпал сравнения дюжинами, пока наконец я не велел ему замолчать. Тут он стал что-то бормотать. Не знаю, продолжал ли он разговаривать с самим собою, или молился, или наконец нашел желанное сравнение и углубился в ту бесконечную белую бумагу, на которой он записывает свои бесконечные счеты – и все считает, все считает.
Мы летели по твердой, гладкой дороге.
Насупротив нас лежала господская усадьба, а за нею маленькая деревенька; все было посеребрено снегом; снег покрывал серебром жалкие свесившиеся кровли, выводил на стеклах маленьких окон серебристые узоры; каждый желоб, каждый колодец, каждое хилое деревцо были обвешаны серебряными кистями. Высокие валы снега окружали каждое жилище. Люди прорыли себе тут дорожки, словно барсуки или лисицы. Легкий дым, поднимавшийся из труб, как будто бы замерзал в воздухе. Большие серебристые тополи окружали господскую усадьбу. Там и сям поднимались вверх пылинки инея, словно рои маленьких бриллиантовых мушек, и, сверкая тысячью маленьких молний, точно миниатюрная буря, носились по воздуху.
В конце деревни полунагие крестьянские ребятишки с белыми головами и красными щеками возились в снегу. Они слепили из него болвана, которому воткнули в широкий рот длинную дудку, вроде того как дворяне курят трубку. Тут же на салазках сидел молодой крестьянин, а две хорошенькие крестьянки с длинными темными косами и полной грудью, поднимавшеюся под белою рубашкою, тянули его вперед напролом. Как они смеялись, уж как смеялись!.. И он хохотал как сумасшедший.
Мы неслись мимо леса.
Куда девалась его мелодия? Хриплым голосом тявкает лисица и кричит галка. Пестро-красные листья все одинаково покрыты снегом. Лес и небо облиты розовым влажным паром. Перед нами теперь только засыпанные снегом холмы словно волны белого моря. Там, где белое небо глядится в него, оно блестит так ярко, что на него способен глядеть только тот, кто может смотреть на солнце. За нами деревня и алеющий лес, которые все более и более тонут в отдалении. Вот мелькнули последние вершины обнаженных гор, но и они потонули, как холмы и отдельные деревья. Перед нами только снег, за нами снег, над нами белое словно снег небо.
Мы движемся как во сне. Лошади плывут в снегу, сани неслышно скользят за ними. В стороне от нас пробежала по снежному полю маленькая серая мышка. Далеко и широко кругом не видать ни одной трубы, ни одного пня, ни одной кротовины, а она бежала с такой осторожностью, с таким усердием. Куда? Теперь она превратилась в маленькую черную точку, а там и эта точка исчезла, и мы опять остались одни. Мы как будто бы не двигались вперед. Ничто не изменялось ни перед нами, ни за нами, даже и небо. Безоблачное, одноцветное, словно вымазанное известкой, оно было неподвижно и даже не мерцало, оно как будто бы оцепенело. Только в воздухе все более вечерело, он становился резче, он резал, как стекло.
Мауше Леб Каттун недавно остригся; он схватил горсть снегу и принялся тереть им себе ухо, которое закрыл потом наушником своей шапки. Кончилось тем, что наши сани остановились, подобно судну в море, которое в тихую погоду хотя и качается, но все-таки не трогается с места. Нам казалось, что мы только едем, но не двигаемся ни вперед ни назад – вроде того как, по нашему мнению, мы живем. Но живем ли мы? Разве быть не называется у нас жить?.. А в отношении того, кто перестал быть – разве не все равно как будто бы его никогда и не было?
Вот летит ворон с широкими черными крыльями, с раскрытым клювом. Он опускается на покрытый снегом холм. Уж не занесенный ли это снегом стог сена, где он чует мышей? Он не то летает, не то скачет вокруг него, он как будто бы хромает на лету, осматривает его со всех сторон, поднимается наверх и начинает клевать. Нет, это не сено, а падаль. А вот идет и волк с косматым затылком; он поднимает рыло и, втянув в себя воздух, рысью подходит к падали. Приблизившись к ней, он начинает ее обнюхивать, взглядывает на ворона, визжит и машет хвостом, как собака, которая нашла опять своего господина. Ворон стоит наверху, хрипло вскрикивая, махая крыльями и, по-видимому, совершенно счастливый. «Сюда, братец, тут хватит на нас обоих!» Как им весело, этим плутам!
Чем ниже опускается солнце, тем более оно представляется нам в виде блестящего, парообразного шара. Оно не заходит, а опускается в снег. Оно разливается, как растопленное золото; золотые волны доходят до нас; чудные, радужные тени пробегают по осыпанному серебром снегу. Вот оно погасает. Тысячи брошенных им огней сливаются, бледнеют. В воздухе еще носятся легкие, розовые пары, но и они расходятся; все становится бесцветно, холодно и неподвижно.
Не прошло нескольких минут, как нам навстречу поднялся холодный восточный ветер.
Вдали плыли сани; легкие волны воздуха доносили до нас жалобный звук их колокольчика, но потом и этот звук замер, поглощенный туманом, который все более и более увеличивался. Скоро стало совсем темно; беловато-серые облака неопределенных очертаний обволокли все небо – какой страшный флот, парус на парусе! Ветер дует прямо в них, они надуваются, флот плывет – и он подходит к нам, да и мы въезжаем. Вечерние пары вспыхивают и разрешаются легкими тенями.