ДОКТОР ФАУСТУС - Манн Томас
Ознакомительная версия. Доступно 31 страниц из 152
1 «Размышления о насилии» (франц.).
2 Интеллектуальную жертву (лат.).
Теперь пусть читатель представит себе (я подхожу к обещанной «наглядной картинке»), как эти господа, сами люди науки, ученые, профессора — Фоглер, Унруэ, Гольцшуэр, Инститорис, а с ними и Брейзахер — упивались ситуацией, которая так меня ужасала и которую они считали либо уже сложившейся, либо неизбежно складывающейся. Забавы ради они разыграли судебный процесс, где разбирался один из тех массовых мифов, что призваны служить движущей политической силой и направлены на подрыв буржуазных общественных порядков, причем апологеты этого мифа должны были отстоять его от обвинения во «лжи» и «фальсификации»; обе стороны — истцы и ответчики — не столько полемизировали друг с другом, сколько, до смешного не в лад, говорили каждый свое. Что-то гротескное было во внушительном аппарате научных данных, привлеченном для того, чтобы назвать чушь чушью и скандальным оскорблением правды, ибо ведь с этой стороны к динамической, исторически-творческой фикции, к так называемой фальсификации, то есть к коллективизирующей вере, не следовало и подступаться, и ее защитники изображали на своих лицах тем большее презрение и превосходство, чем усерднее старалась противная сторона опровергнуть их на совершенно чуждой и ненужной им почве, на почве научной, на почве честной, объективной истины. Бог ты мой, наука, истина! Дух и тон этого возгласа пронизывал драматические вещания спорщиков. Они не уставали потешаться над бесполезными нападками критицизма и разума на совершенно неприступную, абсолютно неуязвимую в таких столкновениях веру и объединенными усилиями сумели представить науку в настолько смешном свете и настолько немощной, что даже «прекрашные принсы» чудесно тут забавлялись на свой инфантильный манер. Правосудию, за которым было последнее слово и окончательный приговор, повеселевшие участники диспута не замедлили приписать такое же самоотрицание, каким они занимались сами. Юриспруденция, желающая слиться с «народным чувством» и не быть изолированной от коллектива, не может позволить себе судить с точки зрения теоретической, враждебной коллективу так называемой истины; она должна доказать, что она современна, в современнейшем смысле патриотична и уважает плодотворный обман, оправдывая апостолов обмана и оставляя с носом науку.
О, конечно, конечно, разумеется, так можно было сказать. Топай, топай ножкой.
Несмотря на то что у меня неприятно сосало под ложечкой, я не хотел портить игру и, не подавая виду, что она мне противна, в меру своих сил участвовал во всеобщем веселье, тем более что оно далеко не означало согласия с готовящимися или надвигающимися событиями, а было, по крайней мере покамест, лишь насмешливо-благодушной попыткой постигнуть их. Однажды, впрочем, я предложил «на минутку отвлечься от забавы» и подумать» не поступит ли пекущийся о нуждах коллектива мыслитель умнее, если поставит своей целью все-таки истину, а не коллектив, потому что косвенно и постепенно истина, и даже горькая истина, приносит коллективу большую пользу, чем философия, решившая послужить ему в ущерб истине, но в действительности этим своим отрицанием начисто разрушающая изнутри основы настоящего коллектива. Однако никогда в жизни мне не случалось делать замечания, которое бы так бесславно рассыпалось прахом, как это. Признаю, что оно было бестактно, ибо не соответствовало общему умонастроению и отдавало заурядным, слишком заурядным, прямо-таки пошлым идеализмом, только мешавшим новому. Гораздо лучше было вкупе с возбужденными застольцами разведывать и созерцать это новое и, вместо того чтобы бесплодно и скучно ему противиться, приспособить свои представления к ходу дискуссии и в рамках ее составить себе картину будущего, исподволь уже возникающего мира, как бы там ни сосало под ложечкой.
Это был старо-новый, революционно-архаизированный мир, где ценности, связанные с идеей индивидуума, такие, стало быть, как правда, свобода, право, разум, целиком утратили силу, были отменены или во всяком случае получили совершенно иной смысл, чем в последние столетия, будучи оторваны от бледной теории и кроваво переосмыслены, поставлены в связь с куда более высокой инстанцией насилия, авторитета, основанной на вере диктатуры, — не каким-то реакционным, вчерашним или позавчерашним способом, а так, что это переосмысление равнялось исполненному новизны возврату человечества к теократически-средневековому укладу. Если это и реакционно, то лишь в той мере, в какой путь вокруг шара, естественно огибающий его, то есть заканчивающийся в исходной точке, можно назвать движением вспять. Таким образом, регресс и прогресс, старое и новое, прошлое и будущее сливаются воедино, а политическая правизна все больше и больше совпадает с левизной. Беспредпосылочность анализа, свободная мысль, далекая от того, чтобы объявлять себя прогрессивной, становится уделом мира отсталости и скуки. Мысли дается свобода оправдывать насилие, подобно тому как семьсот лет назад разуму предоставляли свободу разъяснять веру, доказывать догму: на то он и существовал, на то и существует сегодня и будет существовать завтра мышление. Анализ во всяком случае получает предпосылки — какие бы то ни было, а предпосылки! Насилие, авторитет коллектива — вот они, эти предпосылки, настолько сами собой разумеющиеся, что наука вовсе и не думает считать себя несвободной. Она вполне свободна субъективно — внутри объективной скованности, настолько вошедшей в ее плоть и кровь и естественной, что никоим образом не воспринимается как обуза. Чтобы понять предстоящее, чтобы избавиться от глупого страха перед ним, достаточно вспомнить, что обязательность определенных предпосылок и священных условий никогда не была помехой фантазии и индивидуалистической смелости мысли. Напротив, именно потому, что духовная стереотипность и замкнутость были заранее, как нечто само собой разумеющееся, заданы церковью средневековому человеку, тот был в гораздо большей степени человеком фантазии, чем гражданин индивидуалистической эпохи, и мог в каждом частном случае куда беззаботнее и увереннее дать волю личному воображению.
О да, насилие утверждалось на твердой почве, оно было антиабстрактно, и благодаря сотрудничеству с друзьями Кридвиса я отлично представлял себе, какие методологические изменения внесет это старо-новое в ту или иную область жизни. Педагог, например, знал, что уже сегодня начальная школа склонна отказаться от предварительного заучивания букв и слогов и обратиться к методу изучения слов, чтобы связать письмо с конкретными зрительными образами вещей. Это в известной мере означало отход от абстрактно-универсального, не связанного с тем или иным языком буквенного письма и возврат к идеографическому письму первобытных народов. Втайне я думал: зачем вообще слова, зачем письменность, зачем язык? Радикальной объективности следовало бы иметь дело с вещами, только с вещами. И я вспоминал сатиру Свифта, где падкие на реформы ученые постановляют ради сохранности легких и во избежание пышных фраз вообще отменить слова и речь и объясняться жестами, указывающими непосредственно на предметы, каковые, в целях общения, надлежит в возможно большем количестве носить с собой на спине. Это очень смешное место, и особенно смешно, что противятся данному новшеству и настаивают на словесной речи не кто иные, как женщины, чернь и неграмотные. Конечно, мои собеседники не заходили на свой страх и риск так далеко, как свифтовские ученые. Они скорее напускали на себя вид сторонних наблюдателей: «страшно вашной» представлялась им всеобщая и уже ясно обозначившаяся готовность ничтоже сумняшеся отказаться от так называемых культурных завоеваний во имя некоего, кажущегося необходимым и продиктованным эпохой опрощения, которое, если угодно, можно определить как намеренный возврат к варварству. Мог ли я поверить своим ушам? Я только засмеялся и буквально содрогнулся, когда вдруг, в этой связи, гости заговорили о дантистах и, совершенно по ходу дела, о нашем с Адрианом музыкально-критическом символе — «мертвом зубе»! Я, наверно, действительно хохотал до слез, когда они, весело и благодушно смеясь, болтали об усиливающейся склонности зубных врачей без проволочек удалять зубы с атрофированным нервом (ибо последний признан инфекционным инородным телом) после долгого, кропотливого, тонкого совершенствования терапии корней в девятнадцатом веке. Это остроумное, всеми одобренное замечание сделал доктор Брейзахер: гигиеническая точка зрения, так сказал он, явилась тут в большей или меньшей степени рационализацией изначально наличной тенденции избавиться от балласта, освободиться, облегчиться, опроститься, — при гигиеническом обосновании уместно любое подозрение идеологического характера. Несомненно, что если когда-нибудь приступят к устранению больного элемента в широком плане, к умерщвлению нежизнеспособных и слабоумных, то и под это подведут такие основания, как гигиена народа и расы, хотя в действительности — сие не только не отрицалось, но даже подчеркивалось — дело будет идти о гораздо более глубоких преобразованиях, об отказе от всякой гуманной мягкотелости — детища буржуазной эпохи; об инстинктивной самоподготовке человечества к суровой и мрачной, глумящейся над гуманностью эре, к веку непрерывных войн и революций, который, по-видимому, отбросит его далеко назад, к темным временам, предшествовавшим становлению христианской цивилизации средневековья после гибели античной культуры…
Ознакомительная версия. Доступно 31 страниц из 152
Похожие книги на "ДОКТОР ФАУСТУС", Манн Томас
Манн Томас читать все книги автора по порядку
Манн Томас - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.