Сколь нелегко далось ему это, мы едва ли узнаем. Дневник – это не только взгляд на себя, но и способ рассказать другим о своей стойкости и человечности. Конечно, было бы преувеличением предположить, что так поступали многие. Обычно чаще возникали споры, и оправдания не принимались во внимание, но тем и примечательны случаи, где обнаруживалось всепрощение, понимание того, до какой черты дошли оголодавшие люди. Многие из них залезть в чужой карман, бесстыдно обокрасть таких же обездоленных, как и они, не могли, но и не сумели отказаться, когда им предлагали часть имущества «выморочных» квартир. Оправдывали себя тем, что их хозяева погибли, а лишний кусок хлеба даст шанс уцелеть погибавшим от истощения.
Вот типичная сцена. Умерла соседка, управдом, опечатывая ее квартиру, нашла немало провизии. Было неловко – о ней узнали и соседи, они первыми сообщили о смерти. Пришлось делиться с ними продуктами: «Баба Дуня принесла… кастрюлю с горохом и говорит: „…Это… дала эта управдомша"» [533]. И намека на то, что хотели отказаться от «подарка», мы в этой истории не найдем. Так, наверное, было легче решиться: не сами же они взяли чужое, им предложили… Среди изъятых продуктов оказалось варенье. Надо было делить и его: «Пришла эта домуправша и мне говорит: „Деточка, вот такая целая банка варенья, вот по баночкам… раздели пополам". А я схитрила (смеется). Сюда нам ложечку, сюда нам две (смех)» [534]. И нет никаких колебаний, даже видна гордость за удачно проведенный «обмен». Это ведь варенье принадлежит не управдому, и сама она не вызывает симпатий и к тому же, как казалось, питается намного лучше, чем прочие – зачем же стесняться?
Едва бы рискнула ограбить чужую комнату эта семья блокадников, оказавшаяся, как и многие другие, на грани выживания. Но сосед, уезжая, оставил им ключ от своей комнаты.
«Когда нам… нечего было есть… баба Дуня говорит: „Оля, пойдем в ту комнату, может быть, что-нибудь мы продадим у них"» [535]. Без стыда и спустя десятилетия об этом не могли вспоминать, поэтому рассказ краток. В нем чувствуются обрывы и умолчания: и отстаивать свою правоту было трудным, и самобичевание выглядело неестественным.
Мать продала лайковые перчатки – за «рюмочку подсолнечного масла» [536]. «Потому что я была с ней», – оправдывалась рассказчица. Не нажились ведь на этих перчатках и крохотной рюмочке. Что же делать, другого выхода нет, да и взяли немного, и соседу это сейчас не нужно, и голодный ребенок здесь, рядом. Так снижался порог дозволенного. Стоит начать – и не остановиться. Чувство голода на миг ослабевало, и это ощущение хотелось повторить чаще и чаще. «…Баба Дуня говорила: „…Вот материал, снеси", и мама меняла на хлеб…» [537]Продали обувь, посуду, нашли чашку с блюдцами – «в общем, мы у них все украли». Ей, очевидно, это трудно выговорить, и она сразу же смягчает свои слова: «Считается, это воровство».
Ворами они назвать себя не могут. Они не лгут, они честны, не отрицают своей вины.
Они все отдадут потом, как бы трудно это ни было: «Сосед приехал после войны, пошел объясняться с мамой. Мама ему ответила: „…Мы не у вас съели. Я не отказываюсь. Пускай высчитывают с меня"» [538]. И если даже сосед, увидя, как бедно они живут, сказал, что рад их спасению, то какие могут быть сомнения – не воры они, нет.
И семья Л. Друскина никогда бы не решилась взять чужое – но вдруг неожиданно их родственница нашла в квартире кошелек с крупной суммой денег. Его выкинул «сосед-спекулянт» во время ареста. И сосед, бесспорно, не вызывал ни у кого сочувствия, но главное: «стала возможной эвакуация» [539]. Заметно, что даже люди, осуждавшие неправедно живущих, занявших сплошь «хлебные» места, не считали особенным грехом желание подкормиться там в том случае, если речь шла о них или их близких. Родственница Г. А. Гельфера рассказала ему, что собираются закрыть стационар для «дистрофиков», где она работала, и он откликнулся на это следующей репликой: «Следовательно, скоро кончится наше благополучие» [540]. В. Кулябко, не раз обличавший взяточников, описал в дневнике такую сцену: «В столовой подходит ко мне официантка после каши… и спрашивает – „Каша хорошая была?" „Да, очень хорошая." „Еще бы съели? Конечно, только без талонов." Она кивнула и через 10 минут принесла. Дал вместо 1 р. 45 к. – 2 рубля». [541]Никаких патетических возгласов и сомнений: «Она довольна. Я тоже» [542]. И здесь же замечает, что он и раньше так делал [543].
B. C. Люблинский в письме жене не без сочувствия говорит об одной знакомой, которая устроилась работать в продовольственный магазин – выяснилось, что там «нет никаких перспектив на усиление питания» [544].
Особо отметим в связи с этим дневниковые записи А. Н. Боровиковой. Она собирала подарки для фронта, ездила в воинские части, произносила эмоциональные речи. Ей там понравилось – ее окружили вниманием, заботились о ней. Она говорила тогда (в ноябре 1941 г.) о том, как признательна бойцам. В начале февраля 1942 г. ей не до приличий. О том, чтобы бескорыстно поддержать их, теперь говорить не приходиться. Она надеется, что может быть что-то «выйдет с военными, которые хотели придти в баню» [545]. Завод должен шефствовать над ними, помогать в быту. Все это так, но – «думаю попросить у них хлеба» [546]. И неловко, и ничего не сделать: «не подмажешь – не поедешь» [547].
5
Новая этика отразилась даже в снах блокадников. Содержание их обычно такое: имеется возможность хорошо поесть, но не всегда это удается и часто в последнюю минуту что-то мешает [548]. Наесться – это прежде всего оказаться там, где получают продукты привилегированные лица. «Мне хочется описать 2 сна, – записывает 4 ноября 1941 г. в бомбоубежище Н. Н. Ерофеева (Клишевич). – 1. Мой. Будто в Доме медработника в столовую пропускают по студбилетам. Получаю пшенной суп с карточкой и вдруг мне дают мясное жаркое и не отрывают талонов. Толкают в бок и говорят: „Молчи“… Я конечно быстро съедаю и улепетываю… 2. Ирины. Она с Таней Б. пробралась в магазин НКВД без пропусков и вдруг – о ужас – проверка. Они тогда начинают срочно придумывать и что-то говорят насчет того, что они бригада…» [549]
Этим снам, может, и не стоило уделять внимание, если не знать что они почти зеркально отразили блокадную жизнь. Здесь все типично – и подозрения о том, где хранятся продукты, и желание спасти себя и других во чтобы то ни стало – главный мотив «смертного времени». Привычные моральные нормы соблюдались лишь в той мере, если они не угрожали жизни. Судьба одной блокадной семьи, о которой ниже пойдет речь, – яркое тому свидетельство. Отец 12-летней девочки был командирован весной 1942 г. на Ладогу. Осталась тяжело больная мать, не встававшая с постели. 10 апреля умер ее маленький брат. Но у погибавших людей появилась надежда: девочка встретила на улице, по ее словам, «хорошую тетю». Та сказала, что у нее много хлеба, «карточек»… Надо было подкормить мать, подкормить себя – девочка отдала туфли за «карточки». Дома, разглядев их, мать поняла, что они фальшивые [550].