Музейный роман - Ряжский Григорий Викторович
И наконец, день третий, завершающий парад и путешествие Евы Александровны в незнаемый прежде мир. И всё стало куда как понятней и доступней пониманию её, чтобы постигнуть суть такого необычного наслаждения, что дарит один красивый человек другому красивому человеку, или же пара людей, или группа пар. И даже не обязательно красивому, а самому обычному и простому — как сама она, если не брать в расчёт ведьминского устройства её организма. И все, все они: шаг-шаг — ча-ча-ча, шаг-шаг — ча-ча-ча! Такой же подвижный, яркий, игривый, кипучий танец, полный страсти, дышащий огнём, напоённый влагой тел и острым запахом огня. Ритм хотя и острый, но жёстко четырёхдольный — быстрей, чем в румбе, но и не так энергичен и рван, как в самбе. В общем, такое же чудо чудное, и больше никакое!
С тех пор она заболела, Ева Иванова. Самбой, румбой, ча-ча-чой. Именно так шутейно сформулировала для себя открытие ею новой живой ткани. И дабы не упустить очередного умопомрачительного действа, стала покупать программы ТВ и открыживать карандашным оборотом всё культурно-двигательное, подпадающее под такое дело.
Опасной болезнь не сделалась. Наоборот, будто удалила из затылочной части незначительную порцию давящего вещества, какое прежде, засекши любое танцевальное для ног, включало в голове противную машинку, не дававшую потом целый день роздыху нервам. А то и два. Или даже целую неделю.
Так и пошло: самба-румба-ча-ча-ча, и это означало, что жизнь продолжается, что не всё в ней настолько мерзко и бесполётно и что, если нет места в жизни для ноги, то, по крайней мере, имеется простор для глаз, ушей и сердца.
Так и договорилась сама с собой.
А через пару лет они там возродили у себя поэтические вечера, всё на том же спасительном канале, и она с упоением вникала, слушала, впитывала то, чему не учили в детдоме. Оказалось, есть на свете нобелевский, хотя и мёртвый уже поэт Иосиф Бродский, и она похромала добывать его стихи. Добыла и стала читать, преодолевая поначалу робость столкновения души со словом, его словом, рвано и причудливо уложенным в строку, тихим и неброским в звучании, но могучим по силе удара, по попаданию в самою` цель. В голову. Особенно когда слова эти, удивительно непохожие на все прочие из других стихов, бередили ей мозг в районе затылка, касаясь, трогая, ударяя, залетая в самые чувствительные и нежные участки, и тянули там, тянули, тянули, вытягивая сладкое и потайное. Оказалось, что можно и так, на том же самом русском языке, но про другое и совсем иначе.
Как-то на Юрского напоролась, на Сергея Юрьевича, зайдя на «Культуру» в непривычный себе поздний час. Тот Бродского читал. Она сразу признала и слог его, и дух, и звук единственно возможный. Так просто оглоушил он её, смял и отшвырнул в продавленное Зинаидиными ягодицами секонд-хенд-кресло, которое та от имени семьи Петра Иваныча внесла к ней в жильё в день заселения и знакомства. Думала, лучше не бывает, чтобы так его читать. А потом ещё раз услыхала, другие его же сочинения, но там уже артист Михаил Козаков витийствовал, и не белым стихом клал, как этот расчудесный Юрский, а уже рифмованное зачитывал, какое больше нравилось и понималось: будто гвозди острые в голову забивал. Каждая строка — новый гвоздь, новая боль, новое счастье! И тут же снова — ломом, ломом резиновым, и в самое нежное, в детское, в чуткое, в безответное!
Но только вот далеко не всё понимала Ева, не все смыслы ладно в голову укладывались, не каждое слово, хоть и русское, отзыв верный находило в ней. «Словно Тезей из пещеры Миноса, выйдя на воздух и шкуру вынеся…» Кто такие, какой Тезей с каким Миносом, зачем шкуры? «Незамерзающего Понта…» — кто это, река, животное, человек? И так всё время, кругом и повсеместно.
Зато великолепно понимались строки: «Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь — даже стулья плетёные держатся здесь на болтах и на гайках…» Или же это, из наилюбимейшего:
Здесь уже натурально рыдала, не подбирая слёз, напрочь забыв, что заняла у Качалкиной денег на двухтомник и что в зарплату нужно будет отдавать, отказав себе в чём-то следующем по списку, но в сравнении с этим приобретением уже вполне преодолимым.
И вновь шептала на ночь, помнится, уже проваливаясь в чёрное и седое:
И, уже едва шевеля губами, дошёптывала себе же: хромоты… хромоты… не немоты…
Потом постепенно осмелела, сроднилась с хитростями его и непонятками, дотукала, как правильней читать, осмысливать, пропускать через себя, через скупое своё воображение, через недообразованность и не занятые ничем промежутки головы от затылка до темени. Как впитывать. И как им дышать.
И получилось. Жаль, не с кем поговорить было ни сразу по прочтении, ни вообще. Подумала как-то, не позвать ли Петра Иваныча с Зиной да не почитать ли им, донеся до их добрых ушей уже понятную самой, единственно верную для сердца интонацию слога Бродского. Решила, раз сама одолела и вошла во вкус, то отчего бы и хорошим людям не сделать доброго, а то, кроме мусорной темы, и поговорить не о чем, даже за редким соседским чаем.
Не вышло. Прежде глянула картинку, пытаясь уловить отдельные детали. Важно, что будет в финале, въедут они в это дело как готовые к земным чудесам или же останутся в неведении, так и не узнав, что, кроме подъёмных кранов и чёрных зловонных провалов, ведущих в тухлую преисподнюю, есть на свете ещё и стихи, тихие слова, сотканные гениями на пробо`й твоей же несчастливой души.
Однако ничего путного насчёт задумки этой картинка не показала. Пётр Иваныч по-доброму улыбнулся сквозь мягкий туманный фокус, оценив шутку соседки, и сказал, что, ты, мол, дочка, с тортóм заходи лучше, а не со стихами этими. У нас вон ещё сам Пушкин, с того веку нечитанный, на этажере покоится, а ты вообще незнамо про кого толкуешь. Оно нам надо? У меня вон Зинка — не Зинаида, а целая поэма, скока живем с ней, а никак не разгадаю до конца, хоть никаким поэтом и не рифмованная.
Сама же Зинаида ничего не ответила, а про себя подумала, что лучше б ты, Евка, мужика себе завела какого-никакого, хоть слепого да завалящего, а с прибором. Так он хотя бы драл тебя, полуногую, и похваливал, да так, чтоб пиджак его от счастья вашего с ним заворачивался.
Но всё же самым первым потрясением стал не он, не Иосиф Александрович. Ещё раньше стихов ударили по ней картины, музей, живописное искусство, к которому притулилась, в общем, по случайности. Потом, через пару лет с ужасом подумала, что могла бы в тот божий день устать хромой ногой где-нибудь в другом месте, под другими липами да тополями, да сунуть нос куда-то по соседству. В химчистку, к примеру, что располагалась неподалёку, и тоже со скамеечкой и похожим на этот липовым входом. Они ведь шли чередой, выставка за выставкой, одна экспозиция меняла другую, и каждая становилась частью её самой, смотрительницы Ивановой. Когда на другой день после первого пристрелочного разговора с замшей её поставили на третий «плоский» зал, там уже завершалась экспозиция «Галантные игры» — французская гравюра эпохи рококо. Ева Александровна успела лишь обалдеть, что такое бывает вообще на белом свете, в принципе. А её и сняли сразу на другой день: кончилась. В детдоме у них при входе висел цветной плакат «Школа — производство — вуз!». Сразу за ним — графики и расписания. А в конце первого этажа вывешивались приказы по детскому дому № 17, непосредственно касавшиеся воспитанников. И ещё в медсанчасти во множестве наличествовали фабрично выполненные предупреждения о болезнях и способах профилактики основных подростковых заболеваний. Всё. Дальше по части художественного осмысления быта и жизни в целом каждый был сам себе канарейка. Особенно когда воровать в бюджетной сфере уже было не из чего, под самый конец удалых девяностых, под дефолт этот проклятущий.
Похожие книги на "Музейный роман", Ряжский Григорий Викторович
Ряжский Григорий Викторович читать все книги автора по порядку
Ряжский Григорий Викторович - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.