На первом плане – «объективные» причины. Ни слова не говорится о том, делались ли попытки вернуться к прежним обрядам. Приводятся лишь новые доводы: «Я думаю, не осудите нас… и поймете, как нам все это тяжело, но иначе ничего сделать нельзя все, все, что можно было сделать для мамы, мы сделали… Не знаю…останемся ли мы живы или нет, но… жизнь у нас ужасная, таких нет и никогда не было. Живем без воды, без света, без дров, почти голодные и каждый день обстрелы… Ребята верно все мои перемрут и я тоже верно скоро умру, вот дойдет опухоль до сердца и конец» [1118]. Она явно испытывает какое-то чувство вины и предпочитает перед людьми, не знавшими ленинградских кошмаров, оправдываться именно ссылками на непреодолимые обстоятельства, а не на то, что можно было превозмочь.
В еще большей степени это чувство вины проявляется в письме О. Берггольц, отправленном сестре вначале 1942 г., после смерти ее мужа Н. Молчанова. Его можно разделить на несколько частей по формам мотивации выбранного ею ритуала похорон. Первую из них условно можно назвать «житейской» и она в чем-то близка к оправданиям Н. Макаровой: «Я не стала хоронить его сама… Я не могу тащить его, завернув в одеяло, через весь город, как делают все у нас. Хлеба на гроб и могилу мне столько не набрать. Я решила дать согласие, чтоб его похоронили от больницы, в братской могиле» [1119]. Этот ответ ей, однако, кажется неполным, не способным исчерпывающе объяснить ее поступок. Письмо приобретает патетический тон: «Он жил, как воин, как на фронте, пусть погребен будет, как на фронте. Он одобрил бы это».
Но и патетика, видимо, показалась ей не очень уместной. И приводится еще одна мотивировка, где звучат более интимные, личные ноты: «…Мы договорились, что оставшийся должен стараться дожить до конца теперешней трагедии. Я буду стараться дожить. Мне трудно это сделать, сестра – труднее, чем перестать жить, но я буду стараться…» [1120]. Ей не в чем упрекнуть себя, она сама страдала от дистрофии, но отдавала свой крохотный паек, надеясь спасти мужа. Но как характерны эти мотивировки, разные по содержанию, в столь кратком письме. Хотелось еще раз объясниться и оправдаться, еще раз оценить свои действия, сверив их с моральным эталоном. Слишком много оправданий – так не бывает, если люди закоснели в нравственной черствости.
Эти свидетельства необходимо иметь в виду, когда мы говорим о быстроте изменения порядка погребения в «смертное время». Мы часто наблюдаем только само событие, но очень мало знаем, какой эмоциональный отклик оно рождало. Очевидцы или стесняются, или не считают нужным о нем говорить, привыкнув к такому обряду. Да, многие не могли довезти тела родных не то что до далекого кладбища, но даже до ближайшего морга. З. А. Игнатович была, однако свидетелем того, как «озябшая, сгорбленная, почти высохшая старушка» передавала двум мужчинам ценные вещи и «слезно упрашивала, умоляла, чтобы ее мужа свезли в морг» [1121]. На Георгиевском кладбище пришедшие «просили осторожно похоронить, потому что „женщина хорошая была"» [1122], на другом из кладбищ мать, потерявшая шестилетнего сына, просила: «Положите его получше, милого моего» [1123]. Н. Макарова, похоронив сына и мать в общей могиле, заплатила рабочим за то, чтобы ее «зарыли в уголочке» — так, наверное, позднее легче было точно опознать место погребения [1124].
3
Признаки нравственного одичания обнаруживались не сразу, им пытались противостоять. Достоинством была не победа над ними (об этом говорили немногие), но упорство, проявленное в этом противостоянии. «…Когда пришли в морг… нам велели его раздеть и положить за воротами морга на улице, где лежали штабеля голых тел. Вот тут мы заплакали и отказались раздевать его», – вспоминала Т. Г. Иванова, помогавшая подруге хоронить ее отца [1125]. Блокадное бытие, однако, ломало не только слабых. Одна и та же последовательность распада прежней обрядности: привозили тела родственников на кладбище и, не имея сил вырыть могилу, оставляли их не похороненными, довозили тела до штабелей трупов на кладбищах и уходили, бросали санки с умершими по дороге [1126].
«На улицах трупы. Трупы на лестницах, в квартирах, трупы у ворот больницы, у заборов, во дворах», – цитирует свой дневник военных лет И. Стадник [1127]. Бездна блокадного ада неудержимо расширялась и на рубеже 1941–1942 гг. не церемонились с мертвыми, как часто перестали церемониться и с живыми. «Ранним утром в сугробах под стенами нашего госпиталя всегда находили несколько трупов», – писала В. Гапова [1128]. Иногда трупы оставляли в подвале своего дома, их доставляли, в ряде случаев и тайком, к больницам [1129]. Вскоре трупы начали бросать прямо на улицах и не только в глухих переулках, но и в центре города [1130]. Е. Миронова вспоминала, как подруга, не имея сил похоронить сестру, положила ее «в сугроб за воротами» [1131]. Обычно оставляя тела умерших на улицах, надеялись, что их подберет милиция – это не раз отмечалось очевидцами блокады [1132].
К концу 1942 г. ритуал похорон был предельно упрощен. Порядок их определялся не только этикой и возможностями родных, но и официальными инструкциями. Нарушать их было нельзя, и может именно это, а также быстрота и легкость захоронения, которая ими предусматривалась (трупы доставлялись на «сборные пункты», созданные во всех микрорайонах города [1133], и оттуда вывозились на машинах), способствовали более быстрому переходу к новому ритуалу. Не надо выдалбливать могилу в окаменевшей от мороза кладбищенской земле, не надо оглядываться на других и опасаться их осуждения, не надо голодным копить хлеб для могильщиков, не надо обессиленным везти «пеленашки» на окраину города. Все сделают без них – нужно только положить тело на санки, пройти несколько улиц, оставить его в определенном месте и уйти…
И даже такой примитивный ритуал погребения соблюдался не всегда. Особенно это сказалось во время эвакуации. Один из уезжавших оставил тело мертвого брата в своей квартире [1134]– надо было спешить и имелась надежда, что хоть кто-нибудь его похоронит. Описывались и более драматические эпизоды. Об одном из них вспоминал Н. Картофельников, учившийся тогда в ремесленном училище, а именно их учащиеся являлись самыми беззащитными среди блокадников: «Ко мне подошел мой приятель Толя… и говорит: „Пойдем ко мне, помоги похоронить мать. Она умерла три дня назад, а завтра нам выезжать". Вместе с еще одним товарищем… мы пришли к нему на Фонтанку… Вытащили тело с четвертого этажа вниз. Тащили волоком. Когда вышли на улицу стали размышлять, куда положить труп. Толя сказал: „Давайте спустим по снегу прямо в Фонтанку. Больше некуда". Так мы похоронили мать Толи…» [1135].
Такое все-таки случалось нечасто, и нельзя не отметить полуобморочного состояния мальчика Толи, который через несколько дней умрет от истощения в поезде, увозившем эвакуированных – его тело «ремесленники» также выкинут из эшелона в поле. Выбросить труп на улицу было не так и просто. Боялись и милиции, и соседей, и управдомов, да и просто незнакомых прохожих. Недаром это делали, по преимуществу, ночью.