Год урожая. Трилогия (СИ) - Градов Константин
– Траурное собрание, – сказал он. – В каждом хозяйстве. Завтра. Протокол, подпись парторга, доклад в район. Стандартная процедура. Портрет с траурной лентой. Минута молчания. Выступления. Кто хочет.
Стандартная процедура. Бюрократия смерти: протокол, подпись, доклад. Генеральный секретарь умер, а система продолжала работать, потому что система работала на бумаге, а бумага переживала любого человека.
– Сделаю, – сказал я.
– И, Дорохов, – Сухоруков понизил голос, – никакой паники. В деревне скажите: всё продолжается. План, фонды, газ, всё. Ничего не отменяется. Ничего не меняется. Понятно?
– Понятно.
– Потому что если начнётся паника: «А план отменят? А фонды заберут? А газ отключат?» – мы все тут… – Он не договорил. Махнул рукой.
Я кивнул. Встал. Пошёл к двери.
– Дорохов.
Обернулся.
– Вы как‑то… – Сухоруков посмотрел на меня пристально. – Вы спокойный. Все нервничают. Я нервничаю. Вы… нет.
Я выдержал его взгляд. Три секунды. Пять.
– У нас документы в порядке, Пётр Андреевич, – сказал я. – Нам нечего бояться.
Он кивнул. Медленно. Не убеждённо, но с облегчением: хотя бы один колхоз, за который не нужно волноваться.
Я вышел.
На обратной дороге я попросил Василия Степановича остановиться. На минуту. У обочины, между райцентром и Рассветово, там, где дорога идёт через поле и видно далеко: чёрная земля, серое небо, тонкий снег, лес на горизонте.
Вышел из машины. Стоял. Дышал.
Вот и всё. Случилось. То, чего я ждал с октября семьдесят восьмого, с первого дня в чужом теле, с первого момента, когда понял: я в прошлом. Я в Советском Союзе. Брежнев жив. Пока.
Теперь «пока» кончилось.
Я стоял у дороги, и холодный ноябрьский ветер бил в лицо, и я чувствовал… Что? Облегчение? Нет, не то слово. Скорее, усталость. Глубокую, ноющую усталость человека, который долго нёс тяжёлое и наконец поставил. Не бросил, а поставил, аккуратно, на землю.
Четыре года. Четыре года с датой в голове. Четыре года с обратным отсчётом, который тикал, тикал, тикал и наконец дотикал до нуля. Теперь счётчик обнулился. Дата прошла. Событие случилось. Мир дрогнул.
И ничего не рухнуло. Небо не упало. Земля не разверзлась. Поле по‑прежнему чёрное, снег по‑прежнему белый, лес по‑прежнему на горизонте. Всё на месте. Только человек в Москве перестал дышать, и теперь миллионы других людей будут несколько дней не понимать, что с этим делать.
А потом поймут. Или не поймут, но привыкнут. Потому что привычка сильнее понимания. Был Брежнев, стал Андропов. Был один портрет, повесят другой. Была одна речь по телевизору, будет другая. Жизнь продолжится.
Моя задача: чтобы продолжилась хорошо. Для моих людей. Для моей деревни.
Сел обратно в УАЗик.
– Домой, Василий Степанович.
– Понял, – сказал он. И, помолчав: – Павел Васильевич. Плохие новости?
– Плохие, Василий Степанович. Но мы справимся.
Он кивнул. Завёл мотор. Поехали.
В правлении меня ждала Нина.
Она знала. Конечно, знала. Телефонограмма из обкома шла через район, а район делился информацией быстрее, чем ТАСС. Нина сидела в моём кабинете, за моим столом (она никогда не садилась за мой стол; сегодня села). Блокнот открыт. Ручка в руке. Лицо спокойное, собранное. Парторг при исполнении.
– Знаю, – сказала она, прежде чем я открыл рот.
– Откуда?
– Из райкома звонили. В партком. Стандартная процедура. – Она посмотрела на меня. Долго, внимательно, тем самым нининским взглядом, от которого нельзя спрятаться. – Павел Васильевич. Вы не удивлены.
Не вопрос. Утверждение.
Я сел. Напротив неё. За свой стол, на гостевой стул, потому что она занимала мой.
– Нина Степановна, – сказал я, – сейчас не время обсуждать, кто удивлён, а кто нет. Сейчас время делать то, что нужно.
– Траурное собрание.
– Завтра. В правлении. Утром. Портрет с лентой, минута молчания, протокол. Вы подготовите?
– Уже готовлю. – Она показала блокнот. На странице, аккуратным почерком: повестка, список выступающих, текст резолюции. Нина начала готовить до моего приезда. Потому что Нина, тридцать лет в партии, знала процедуру похорон Генерального секретаря лучше, чем я знал процедуру посевной. Для неё это была не первая смерть вождя: Сталин, Хрущёв (политическая смерть, но процедура похожая). Теперь Брежнев.
– Кто выступает? – спросил я.
– Вы. Я. Кузьмич, если захочет. – Она помолчала. – Кузьмич не захочет.
– Не захочет, – согласился я. Кузьмич на траурных собраниях не выступал: «Палваслич, я мужик, а не оратор. Ты – говори, я – послушаю.»
– Текст резолюции, – продолжила Нина. – Стандартный: «Коллектив колхоза 'Рассвет" с глубокой скорбью воспринял известие о кончине…» Дальше знаете.
Знаю. Текст резолюции при смерти Генерального секретаря не менялся с пятьдесят третьего года. Слова одни и те же, только имя другое. Система скорбела по шаблону, и шаблон работал безотказно, как автомат: вставь имя, нажми кнопку, получи скорбь.
– Хорошо, – сказал я. – Нина Степановна, ещё одно. Деревня будет паниковать. Тихо, по‑деревенски, но будет. «А план не отменят? А газ не отключат?» Нужно, чтобы люди услышали: ничего не меняется. Всё продолжается. Работа, план, фонды, всё.
– Скажете на собрании?
– Скажу. Но до собрания скажите вы. Кому нужно. Марусе. Тамаре. Они передадут.
Нина кивнула. Деревенский телеграф: Маруся скажет одной, та другой, к вечеру вся деревня будет знать. Не официальную информацию из программы «Время», а главное: «Палваслич сказал, ничего не отменяется.» И это для деревни будет весить больше, чем любое заявление ТАСС.
– И ещё, Нина Степановна, – сказал я. – Портрет.
– Какой портрет?
– Нужно будет заменить. В правлении, в школе, в клубе. Портрет Брежнева на портрет Андропова. Когда объявят официально.
Нина посмотрела на меня. Секунду. Две. И я увидел: она поняла. Не «Андропов» как новость, не «Андропов» как имя преемника, которое ещё не объявлено, а «Андропов» как факт, который я назвал раньше, чем его назвал кто‑либо. Потому что официально имя преемника не прозвучало. Телефонограмма из обкома сообщала только о смерти. О преемнике ни слова. Андропова назовут через два дня, на внеочередном Пленуме ЦК.
А я назвал его сейчас.
Нина закрыла блокнот. Медленно. Положила ручку.
– Андропов, – повторила она тихо.
– Андропов, – подтвердил я.
Она смотрела на меня. Долго. Без страха, без удивления. С чем‑то другим. С принятием. Как принимают погоду: не нравится, но такова реальность.
– Хорошо, – сказала она. – Портреты подготовлю.
И не спросила: «Откуда вы знаете?» Не спросила, потому что знала ответ. Не конкретный ответ, не «из будущего» или «из учебников». А общий: Павел Васильевич знает. Знает вещи, которых знать не должен. Откуда знает, не понимаю. Но за четыре года ни разу не ошибся. Значит, принимаю. Не спрашиваю.
Нина встала. Пошла к двери. Обернулась.
– Павел Васильевич. Сегодня вечером, после программы «Время», люди придут к правлению. Не на собрание, просто придут. Постоять. Поговорить. Так было, когда Сталин умер. Я помню.
– Вы были при смерти Сталина?
– Мне было двадцать семь. – Голос ровный. – Я плакала. Все плакали. Потому что не знали, что будет. Теперь… теперь я не плачу. Потому что знаю: что бы ни было, мы готовы.
Она вышла.
Я остался один в кабинете. На стене портрет Брежнева смотрел мимо меня, как смотрел четыре года, каждый день, каждое утро. Завтра здесь будет другой портрет. С другими глазами. С другими очками. С другой судьбой.
Но стол останется тот же. И блокнот на столе. И лампа, которая жужжит. И стул, на котором я сижу.
И деревня за окном. Которая сейчас ещё не знает. Но к вечеру узнает.
Программу «Время» смотрели все.
В каждом доме, у каждого телевизора. В Рассветово телевизоров было тридцать два (я знал, потому что Мишка их все когда‑то чинил и вёл учёт). Тридцать два экрана, за каждым семья, и на каждом экране одно и то же: траурная заставка, портрет Брежнева в чёрной рамке, голос диктора.
Похожие книги на "Год урожая. Трилогия (СИ)", Градов Константин
Градов Константин читать все книги автора по порядку
Градов Константин - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.