Севастополь 1941 (СИ) - Миров Евгений
— Поставить людей от люка до кранца через три шага, — я вдавливаю забинтованный палец в последнюю точку. — Патрон идёт из рук в руки. Никто не бегает.
Пантелеев дослушивает до конца и не отвечает. Достаёт из кранца учебный патрон и без предупреждения кладёт мне его в перевязанные ладони — всей тяжестью сразу.
Два с небольшим килограмма садятся на ожог. Гильза холодная и потная от ночи, латунь под бинтом сразу становится скользкой, и я держу её не пальцами, а всей рукой, как держат то, что нельзя уронить. Я не роняю, но воздух сквозь зубы беру.
— И ты предлагаешь его кидать из рук в руки в темноте на качке, — он переворачивает воображаемый патрон в воздухе носом вниз и роняет кулак к палубе.
— Не кидать. Передавать, с касанием. Уронят один из ста.
Кулак останавливается у самого железа, но глухой удар я уже успеваю услышать в голове.
— Он не взорвётся, — я переношу вес учебного патрона на предплечья, разгружая ладони. — У него взрыватель с предохранителем, который снимается при выстреле.
Пантелеев перестаёт трогать что бы то ни было. Руки у него ложатся на колени, и в этой неподвижности сразу слышно, что вопрос будет не про снаряды.
— Откуда ты это знаешь?
Я понимаю, что зашёл слишком далеко, и отдаю ему единственное, что здесь правда:
— Из наставления.
— Краснофлотцы минно-тральной наставлений по артиллерии не читают, — он трогает ногтем клеймо на донце патрона у меня в ладонях, будто проверяет, не подменили ли и патрон тоже.
— Я читал. Потому что мне было интересно.
— С касанием, говоришь, — он берётся за нос учебного патрона и тянет его к себе, пока я ещё держу донце. Ожог под бинтом сразу собирается в одну горячую точку, и вся ладонь становится этой точкой. — А если следующий уже взял, а прежний ещё не отпустил? На третьем человеке они не снаряд подают, а друг у друга его вырывают.
— Значит, отпускать по слову.
— По какому? Тут после первого выстрела своего голоса не слышишь. — Он отпускает нос, и вся тяжесть опять садится мне в ладони. — В темноте человек будет думать, что у него в руках, а не когда отпускать.
Он держит паузу дольше, чем нужно на ответ, потом забирает патрон обратно в кранец и укладывает его на место аккуратнее, чем доставал.
— Ладно. Цепочка, — Пантелеев нажимает на уложенный патрон, проверяя, сел ли он в гнездо. — Я подумаю. Не сегодня. Потому что для цепочки нужны люди, а все свободные сейчас заняты носилками. И потому что новое дело в бою не начинают — его осваивают на учении, а в бою делают то, что уже умеют.
Это настолько верно, что я не нахожу, что ответить. Я сам говорил это молодым штурманам почти теми же словами и злился, когда меня слушали так же вежливо, как слушаю сейчас я.
— Ты, я вижу, человек с мыслями, — Пантелеев стирает подошвой мою черту с мокрого железа, вместе со всеми четырьмя точками. — Мысли — хорошая вещь. Только у мысли есть цена: чтобы её выполнить, надо, чтобы двадцать человек её уже умели. А пока не умеют — мысль вредная.
Я киваю. Кивок он ловит и качает головой на него, как качают на плохую монету.
— Ничего ты не понял, — носок сапога прижимает мокрый след от моей стёртой схемы. — Ты сейчас со мной согласился, а через пять минут опять что-нибудь придумаешь.
— Скорее всего.
— Вот это честно.
С борта кричат:
— Шлюпка отходит! Порожняком к молу!
За время передышки подносчики успели сделать ещё несколько ходок и принесли из погреба девять патронов. Теперь в кранцах девятнадцать — достаточно для следующего рейса без провала в темпе. Цифра отпускает грудь ровно на один вдох: если берег откроется сейчас, заряжающему не придётся ждать подносчика. На втором вдохе я вижу над кромкой кранца верхнюю точку под зубцом и понимаю, что девятнадцать патронов не заставят её молчать первыми.
— Началось по новой, — Пантелеев подбирает ноги и встаёт, придерживаясь за станину. — По местам.
Я занимаю своё место слева от щита.
Уключины уходят в темноту.
Ночь идёт уже четвёртый час, до света час с небольшим, и всё на этом куске воды повторяется одинаково: шлюпка идёт, берег слушает, мы шумим, шлюпка возвращается. Левое колено вдавлено в мокрый настил так давно, что я перестал его чувствовать; зато каждый гребок отзывается в перебинтованных ладонях, словно это я тяну вёсла.
Седьмая уходит порожняком, доходит до мола без единого выстрела с берега, стоит у камня дольше обычного — я насчитываю четыре минуты вместо двух — и идёт обратно.
Ковтун поднимает четыре пальца и показывает ими на мол, потом складывает ладони ковшом и опускает их, как опускают тяжесть.
— Значит, тяжёлых берут.
Уключины идут медленно и с провалом. Ковтун слушает, приоткрыв рот, и загибает пальцы по гребкам: четыре. Потом покачивает ими — или пятью, но слабыми.
Она выходит из тени мола на середину промежутка, и в эту секунду берег даёт.
С верхней точки.
С той самой, под зубцом слева, куда мы клали первые снаряды.
— Он вернулся! — я вскидываю руку на прежний зубец и держу её там, не опуская. — Верхняя точка, где был!
Мошкин уже лежит грудью на маховике, и руки его идут обратно, в другую сторону, и он ничего не говорит, потому что рот у него занят дыханием.
Очередь проходит по шлюпке.
Я успеваю различить, как по низкому чёрному силуэту проходит короткая строчка белых всплесков, наискось, от кормы к носу, — и как силуэт после этого перестаёт быть ровным.
Кто-то встаёт.
Один человек в шлюпке поднимается во весь рост.
Я уже открыл рот. Крикнуть я не могу — за меня кричит Ковтун, а у меня в горле встаёт только воздух, и я слышу собственный сорванный выдох так, будто он чужой.
— Сядь! — орёт Ковтун через борт. — Сядь, дурак!
Он не садится.
Вторая очередь снимает его.
Силуэт качается и уходит за борт — не падает внутрь, а именно за борт, потому что стоял он у самого планширя. Вода в том месте на секунду становится белой.
Внутри у меня в эту секунду ничего не происходит. Ни ужаса, ни жалости, ни мысли — только тело зачем-то поднимается с колена, само, без спроса, и делает полшага к фальшборту, будто отсюда, с тридцати метров, можно дотянуться.
— Человек за бортом! — кричит кто-то с носа.
— Не подавать шлюпку! — Гринько рубит с мостика воздух над бортом. — Никого за борт!
Внизу у борта стучат сапоги, кто-то уже тянет к себе конец, и Гринько с мостика повторяет это же самое одним словом, коротким и злым, и стук прекращается.
Я смотрю на белое пятно на воде, которое уже расходится и перестаёт быть белым.
Я оборачиваюсь к Мошкину, и голос выходит чужим.
— Сколько ещё?
— Сто двадцать оборотов!
Я не говорю «быстрее». Мошкин и так работает всем корпусом, и маховик уже поёт на той ноте, выше которой у него нет.
— Гуляев, — Пантелеев заходит сбоку, переступает между мной и бортом и стоит там, пока я не упрусь в него плечом. — На место. Ты уже полкорпуса за леером.
Железо режет мне под рёбра: я и правда навалился животом на фальшборт и вишу на нём, вцепившись локтями. Бинты на ладонях мокрые не от воды — я всё это время сжимал холодную трубу леера содранным мясом и не чувствовал этого.
Я отдираю руки от железа и опускаюсь обратно на колено.
Мошкин бьёт ладонью по станине.
— Огонь.
Хлопок.
— Огонь.
Хлопок.
— Огонь.
Хлопок.
Три подряд, без пауз, и берег после третьего замолкает.
Дульная волна каждый раз бьёт меня в левую щёку и в ухо, и после третьего я на несколько секунд слышу мир через вату: голоса у борта идут откуда-то из-под палубы, а собственное сердце — громче голосов.
Я жду ещё одной вспышки и не получаю её. Тишина приходит — нужная, заработанная ста двадцатью оборотами маховика и тремя патронами, и опоздавшая ровно настолько, чтобы быть уже никому не нужной. На воде белое пятно успевает расползтись шире человеческих плеч.
Шлюпка доходит до борта.
Похожие книги на "Севастополь 1941 (СИ)", Миров Евгений
Миров Евгений читать все книги автора по порядку
Миров Евгений - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.