Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович
Ознакомительная версия. Доступно 26 страниц из 126
— Не уходи, — это он мне говорил.
Но нам хотелось выпить.
Я и Чуб, подхватив под руки, отводим Краснушкина в его квартиру на четвертом. С хорошей мебелью. С добром. Свежие обои. (Уже приготовившиеся к женщине сытые холостяцкие кв метры.) Нам вся эта благость сейчас ни к чему — хмель взыграл, как ударил! и гонит, гонит по телу силу, чувственность, даже молодость, изумительный самообман! И, конечно, на улицу потянуло: багряная осень...
А наладчик АТК-6, бывший вор, совсем сник. Ему страшно. (Едва не захлебнулся рассолом!) В своей сыто пахнущей квартире, с непротертой пылью, он был бы сейчас рад кому угодно. Он даже малознакомому Чубу говорил, останься, чай пить будем.
— Но я ж обещал, — Чубик отказывается.
— Погоди.
— Обещал! — Это Чубик мне пообещал выпивку, мы оставили, бросили его, ненужного, говорливого стареющего вора — и пошли. Пить значит пить. Уже смеркалось.
Первая попытка (вокруг общаги) у женщин в северном крыле: текстильщицы? может, и наши художники там?! — волнуется Чубисов. Почему-то и я волнуюсь тоже. (Осень, читаю из Тютчева.) А Чуб уверяет, что после текстильщиц мы так или иначе отыщем и нагоним художников, загулявших в какой-нибудь расшикарной квартире в центре города, а вот увидишь! — у Чуба друзей пол-Москвы, уж сегодня-то он для меня расстарается и выпить найдет. А я подумал — пусть.
Нехорошо было бросить Краснушкина, я и про него подумал — тогда же подумал, что нехорошо, но жажда и на улицах осень победили. Пьянящий (вдогон спирту) сладкий осенний дух уверил меня, что Краснушкин сам нас нагонит, не может он не нагнать и не поспешить за нами в такой вечер (Краснушкин не нагнал, уснул и всю ночь мучился чаем после рассола) — да, да, нагонит, куда он на хер денется, говорим мы с Чубиком друг другу, идем, смеемся. Текстильщицы дали нам выпить кисленькой бурды, невкусно, да и мало — притом уже полураздетые, одна в бигудях, одна в спортивных штанах, ложились бай-бай, делать там нечего. Так что мы опять оказались двое на улице, с пьяной легкостью в сердце. Небо уже темнело. На меня нашло — в возбуждении я заговорил о нас, об агэшниках, оставшихся верными себе и своему честному, я нажимал на слово, подполью...
— Жить в андеграунде, остаться в андеграунде в самом конце века — неплохо, а?!. — Это я так восторгался. Но восторгаюсь ли я или гневлюсь, никому и никаких прощенческих скидок. Хмельной мой язык, знай, стенал: скольких нас сгноили! Зачем, зачем России столько талантов, если разбрасывает их по своим и чужим дорогам, как россыпи козьего дерьма?!
Да уж! свирепая ночная похвальба: слышать слышу (со стороны), что хорош, что уже лишнее, но все равно говорю, изрыгаю, тащит меня. (Как чистенький луг, лужайка с цветиками. Как не потоптать.) Сужающийся круг ныне известных литераторов, ну, держись! — я (злой язык, моя пьяная беда) не хотел им беды или кары свыше — ни их красивым книгам, ни их семьям, ни им самим лично я не хотел ничего плохого, но я хотел топтать и пинать их имена. Я хотел метить и выявлять житейской грязью тех, кто состоялся: кто ушел из подполья ради имени, славы, сытной жизни. Желчь взыграла — я говорил об отступниках.
Шли улицей; конечно, не вдруг и не впервые я бездумно распускал язык в компании Чубика. Я знал, понимал. (Как все мы в общем знали, понимали.) Но было до фени, что особого в пьяной моей болтовне? — ну, пусть где-то и кому-то перескажет, да хрен с ним. (Пусть себе подрабатывает, — смеялся в свое время Вик Викыч.)
— ... Где же твоя выпивка?
— Найдем, — уверял Чубик. А я даже подрагивал, хотел выпить; вместе с вспыхнувшей алкогольной жаждой, возможно, уже просилось войти предчувствие. (Набежавшее будущее уже постукивало в дверь.)
Лакеи, мол, и сучье племя, — нес я пишущую братию, писателей-отступников, — а за квартиры, а как за свои дачи литфондовские дрожат! Эти бывшие секретари, мать их, кто левый, кто правый, купаются в зелени (рублево-долларовой), издательства завели! А этот Н. и эта НН. выпендриваются в посольствах, даже спят в иных, когда перепьют — там, в прихожей, для пьяных русских писателей диванчик бывалый, заблеванный диванчик для будущего музея! — я исходил злостью, но ведь не злобой. Скорее желчью и болью, не за себя — за них! за захарканную Словесность, I’d like to love It, что мне их диванчики и их валюта! Продаются и покупаются — не там, так здесь. Валяйте и дальше, мужики! Вы на виду. Ваше говно уже всплыло. Вся ваша немощь и сучья запроданность прежде всего вылезает в ваших строчках, господа, в ваших непородистых текстах!..
Гнев как гнев; как раз я оступился на мостовой (под гневливый свой накат). Ступил ногой мимо. Но устоял. Стою...
И — тихая, по-ночному уже замедленная минута, когда я перевел дух после длинной и яростной фразы. Пауза. И я поднимаю глаза, спохватившись, словно бы к главному авторитету — к небу. Ищу там, в темном пространстве, не вечного судью, конечно, а знакомый вечный рисунок, созвездие, и хорошо бы крупное, Медведицу или Кассиопею. (Отметиться в небесах среди такой тишины. Отвести душу. Может, и заодно простить.) И вот, в эту уже незлую звездную паузу и тишину (так получилось) негромкий деловой голос Чубика: это, мол, хорошо, что вы позвонили. Это хорошо, что вы позвонили. Я хохотнул. Я решил, что Чуб пьян еще круче меня — совсем заплелся языком, чушь мелет, как вдруг меня словно ужалило. Ах, ты...
Задним числом я уже не в состоянии определить, человек вне оценок, — определить ту мгновенную боль и ту скорость, с какой я понял. Дыхание перехватило. И перед глазами пугающее пятно, выползавшее оттуда, где самые темные углы души (и где глагол не медлить). Я протрезвел. Я начисто протрезвел. Душа, в предчувствии, для того и брала, быть может, алкогольный разгон, чтобы в этот подстереженный миг стать как белый и заново чистый лист бумаги. Но только писать уже не пером. Его фраза (магнитофон) зафиксировалась заодно с моей расхристанной пьяной болтовней; как поощрительная. Просто и как ловко вставил, вклинил, мол, вот вы и позвонили — мол, Чубисову некто начинающий (я) докладывает.
С повторным, уже взвинченным пониманием (включилось сознание) меня прихватил сильный горловой спазм, я едва не захлебнулся собственной мокротой в горле. Я стал кашлять, кашлять...
— Погоди, Чуб, — говорю и кашляю, чтобы сбить (а, возможно, чтобы уже и скрыть) волнение. — Я сейчас. Я сейчас же вернусь.
— Куда ты?
— В общагу и обратно. (Дом недалеко, мы только-только отошли.)
Чубик с подозрением смотрел на меня (а я кашлял, словно переняв у Краснушкина его рассольный недуг):
— Что это нынче вы все такие кашлюны?
— Сыы-сейчас, — выговорил я, давясь словами. — З-зы колбыысс-сой сбегаю...
— Да ты не вернешься.
— Вернууу-усь.
Я метнулся в сторону общаги, торопился, бежал, но и на бегу меня болезненно колотило. Через пять или десять, через сто лет (вон куда дотягивается тщеславие агэшника) я окажусь осведомителем, как только поднимут архивы. По какому бы случаю их не подняли. Когда бы и где бы... не оправдаться... беззащитен. Никого из поколения уже ни в живых, ни в стариках не будет, ни этой суки, ни меня, — будем в земле. В гробах или в ящичках. Мертвые беззащитны. Гниль или пепел, весь наш выбор. А пленка гебистская с магнитной записью не умирает, вот уж какая рукопись не горит. Сто лет будет лежать никому не нужная (но живая), заброшенная в угол ржавого, скрипучего от ржи сейфа и вся в пыли (но живая), — и однажды она закрутится, зашипит. Кто тогда хоть полслова скажет в мою защиту? кто?.. Если человек знаменит, если жизнь на виду, возможно, запись припрячут. Упомянут вскользь, но пощадят. Пожалеют; глядишь, и не прилипнет. (Стряхнут комочки грязи, как с брюк в осень, и живи в веках дальше.) А если ты никто? если человечек, инженер, агэшник, кто угодно, тварь живая, — кому ты, маленькое говно, нужен?
У агэшника ничего, кроме чести, — повторял, подымаясь по лестнице вверх. Прыгая через две ступеньки, надсаживал сердце (пусть терпит, пусть надорвется, пусть платит за болтливый язык!). Вспомнил (наконец-то) и о текстах, о затерянных, затраханных моих повестях и рассказах — к ним тоже прилипнет. Им-то за что? Я, при моей обособленности, готов слыть хоть подонком. Слыть драчливым, злобным, с чудовищной гордыней, неудачником — слыть кем угодно, но не осведомителем. В беспристрастных кагебэшных отчетах однажды отыщется не непризнанный писатель, не гений литературного подземелья (как говорит обо мне добряк Михаил), ни даже просто человек андеграундного искусства, а осведомитель, филер, стучавший (из зависти) на писателей, имена которых хорошо известны и славны. Вот, значит, как завершился многолетний, за машинкой, труд.
Ознакомительная версия. Доступно 26 страниц из 126
Похожие книги на "Андеграунд, или Герой нашего времени", Маканин Владимир Семенович
Маканин Владимир Семенович читать все книги автора по порядку
Маканин Владимир Семенович - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.