Прапорщик 1914: Танненберг (СИ) - Градов Константин
— Вот вам, братцы, к слову, про двух хозяев, — будто разговор сам собой к тому подкатился. И принялся сказывать — нараспев, со всеми присказками, как умел один он на весь полк.
— Жили, братцы, на одной улице два мужика, два соседа. И вышло им обоим знамение: быть, мол, скоро великой буре. Один, что попроще да поленивее, на те речи рукой махнул: чего загодя жилы рвать, авось пронесёт стороной, изба моя сто лет стояла и ещё сто простоит. А другой сосед, хоть и слыл чудаком, — тот не поленился: и крышу перекрыл наново, пока вёдро, и углы подпёр, и канаву от дома отвёл, и в погреб припас снёс. И ленивый-то над ним, над дотошным, потешался через плетень: гляньте, люди добрые, чудит наш-то, потеет в самую жару, дурью мается на ровном месте.
Сорока выдержал паузу, пыхнул трубкой, сощурился сквозь сизый дым на угли, и все вокруг костра ждали, не перебивая, потому что знали: к чему-то он да выведет, балагур, неспроста завёл.
— А пришла буря. Настоящая, какой и не помнили. И снесла она тому, ленивому, что на авось понадеялся, и крышу под чистое небо, и пол-избы по брёвнышку раскатала, и корову с база свела неведомо куда. А у чудака дотошного — постояло. Потрепало, промочило до нитки, трубу повалило — а изба выстояла, и семья вся под той крышей жива осталась, и поднесь, сказывают, живёт да чудака того поминает.
Сорока примолк, выколотил трубку о каблук, продул и стал набивать заново — не спеша, давая словам осесть. Конопатый перестал скрести ложкой по дну. У костра не шевельнулся никто.
— Я к чему, братцы. И командиры на свете бывают разные, точь-в-точь как те соседи. Один гонит людей в лоб, на авось, не считая да не окапываясь, — и на нём после шапку ломать, по нём вдовы воют. А другой, хоть с виду и чудной, и не по уставу у него всё, и копать гоняет до седьмого поту в самую жару, — а только как пройдёт над головами буря да поглядишь поутру, кто жив остался, — у него-то под крышей все, почитай, и сухие сидят. Вот и смекайте сами, дурьи ваши головы, при каком хозяине вам зимовать да бури пережидать.
И не сказал — при каком. И имени моего ни разу не помянул. А только все вокруг костра разом, не сговариваясь, примолкли и поглядели искоса в мою сторону. Один, помоложе, сунул мне через плечо свой кисет — на, мол, вашбродие, угощайся, — и тут же отвёл глаза, будто застеснявшись. Чина они не выбирали, чин им навязали сверху. А это, нынешнее, было не про чин. Сорока сказал за всех то, чего русский солдат сам про себя и про командира вслух нипочём не выговорит, — и оттого сказал не словом своим, а чужим, про двух хозяев да про бурю.
Сорока поймал мой взгляд через костёр. В прищуре его не было нынче ни смешинки — одно спокойное мужицкое: ладно, мол, сделал ты дело, прапор. Он коротко прижмурил один глаз и снова уставился в огонь, попыхивая трубкой. Больше ничего и не надо было.
Я сидел у костра, грел ладони о тёплый ещё бок котелка и молчал, и молчание это берёг, потому что любое слово сейчас вышло бы либо лживым, либо лишним. Хвалить себя в ответ было нельзя, благодарить вслух за этакое — глупо и стыдно; всё, что мне оставалось и что было тут единственно верным, это сидеть, смотреть в огонь и запоминать минуту накрепко, как запоминают то, к чему, может статься, придётся не раз ещё мысленно возвращаться. И запоминал я не победу, не отбитую атаку и не взятый рубеж, а вот именно это: что взвод после нынешней бури сидит у общего огня живой, хлебает горячее, травит байки — и негромко, не сговариваясь, числит меня своим. С людьми, которые так на тебя глядят, и завтрашний бугор брать не в пример легче, чем с теми, кого ведёшь под штыками да под страхом. За командиром, которому верят не из-под палки, а по своей охоте, солдат и в огонь пойдёт без оглядки, и слово его подхватит с полуслова, — а стало быть, и сберечь такого солдата выходит вернее. Дешевле этой науки на войне и нет ничего, да только доходит она не до всякого.
Огонь оседал. Я ещё раз перебрал в голове ночь, как перебирают патроны в подсумке: дозор у лощины — двое, смена через два часа; трофейный на фланге, ленты при нём; патронов по сорок на ствол, негусто, а до утра хватит. Кто-то из спящих застонал и заворочался во сне, и сосед, не просыпаясь, придвинул к нему ногу, грея. Перед позицией, в трёхстах шагах, всё так же чернел лесок, а за ним — лощина с тем самым бугром. Завтра германец полезет снова, и не отсюда, так с другого боку. Об этом и надо было думать, а не о том, чего уже не вернёшь.
Гулько спал тут же, привалившись к Сорокиному тёплому боку и подложив под щёку ладонь, — тот самый мальчишка, которого я нынче, в самый жар боя, переставил за бугор потолще и который так и не понял, что его, может статься, отвели в тот час от верной смерти. Спал он крепко и доверчиво, как спят в этакие годы где угодно, хоть на голой земле, хоть под чужими пулями, и пуговицу свою, что весь день нынче теребил, во сне теребить наконец перестал. Где-то там, далеко, под Вяткой, поди, не спала сейчас и его мать — сидела впотьмах да гадала, жив ли её Сёмка, цел ли, сыт ли, не дует ли ему в спину. У меня где-то под Калугой тоже была своя мать — отцовская, Николаева, не моя, чужая мне по крови и всё же доставшаяся вместе с этим телом, с этим именем и со всей этой жизнью; и всё же при одной только мысли о ней в груди ни с того ни с сего потянуло тем тупым, ноющим, что приходит не спросясь и приказывать себе не велит. Я придавил это в себе молча и привычно, как придавливал уже не раз за эти дни, и подумал одно: вот чтобы этот вот льняной мальчишеский затылок доехал живым до своей Вятки, до своей матери — за это я завтра поутру и стану драться.
Седой пепел понемногу подёргивал угли, и костёр оседал, уходя в красноту. А там, далеко, на северном краю чёрного неба, неярко и совсем беззвучно подрагивало да отсвечивало зарево — там, за многие вёрсты от нашего тихого бугра, шёл нынче чей-то большой, настоящий бой, и было его так далеко, что не доносило даже отзвука, одно лишь это мерцание над лесом. Что он близко, этот огонь, и что добром он не кончится, — это во мне сидело твёрдо и холодно, как давно проглоченная и не тающая льдинка; а вот где именно, на каком поле он полыхает сейчас, как наречёт его после история и чьи дивизии тают в нём этой ночью, — нет, до этого я уже не дотягивался, да оно мне отсюда и ни к чему было. Большая война катилась поверх наших пригнутых голов, по картам, которых я не видел. И от меня, прапорщика на безымянном прусском бугре, в ней этой ночью не зависело ровным счётом ничего.
А малая война — вот эта, своя, на сто шагов перед бруствером, — она нынче, в кои-то веки, вышла моя. Глубокие, отрытые вразброс ячейки. Трофейный пулемёт на фланге, стволом наведённый на тот самый бугор за лощиной. Двое надёжных в дозоре. И два с лишним десятка спящих, накормленных, прикрытых от шрапнели камнем людей, которым завтра поутру снова вставать к брустверу и снова глядеть смерти в лицо. Вот это, малое, на один бугор и на одну ночь, я выиграть мог — и нынче выиграл. И завтра стану выигрывать его снова, шаг за шагом, лопатой да головой, покуда хватит у меня патронов в подсумках и покуда я дышу.
Глава 8
«Гладкий господин»
Про колонну донёс парный секрет, который я ещё с зари держал у просёлка, на фланговом разрыве: германцы, при двуколках, идут вольно. Я добрался туда оврагом, залёг у опушки и поглядел сам. Германцы шли по дороге беспечно. На это я и засёкся первым делом — не на штыках, на беспечности.
Беспечность на войне даром не даётся. Либо враг дурак, либо чует за собой силу. Германцы дурнями не были. Винтовки несли на ремне, не в руке; шли не в ногу, враскачку. Стало быть, за спиной у них стояло что-то, чего мы пока не видели в лицо, — и оно их грело.
Похожие книги на "Прапорщик 1914: Танненберг (СИ)", Градов Константин
Градов Константин читать все книги автора по порядку
Градов Константин - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.