Коты Синдзюку - Сукегава Дуриан
Затем я взял в руки Канэко Мицухару [62]. Прежде я уже читал его «Путевые заметки о Малайе и Голландской Ост-Индии» — эта книга когда-то валялась на полке в кофейне неподалеку от университета. Хотя там было много непривычных, незнакомых иероглифов, чтение захватывало, и я с упоением перелистывал страницу за страницей. Однако со стихами дело обстояло куда заковыристее! Ряды слов никак не желали укладываться в голове. В стихах описывалось разлагающееся, расползающееся человеческое тело, была зарисовка о любви, заключающейся в том, чтобы выкопать тело и обнять его. Это я еще кое-как мог понять и даже ощутил, будто передо мной открылся неведомый доселе горизонт. Но в целом я оказался бессилен перед этим текстом, словно пловец, выброшенный в открытое море.
Я попробовал почитать и Такамуру Котаро [63]. В каждом его стихотворении были особенная сила и свой ритм, некоторые выражения находили отклик если не в моей душе, то в моем разуме. Каждая из глав «Сборника Тиэко» проникала не столько в голову, сколько в сердце, и у меня возникало чувство, будто я различаю нечто вроде черного, липкого дегтя на изнаночной стороне медово-сладкой любви. Стихи Котаро о коровах, слонах и страусах тоже пришлись мне по душе: в них звучала какая-то почти детская, но оттого еще более пронзительная искренность. Хотя, не буду скрывать, некоторые из них показались мне чрезвычайно длинными.
Кусано Синпэй [64] мне тоже приглянулся. Я полистал его стихи, в которых друг за другом появлялись лягушки. Язык был простым, прозрачным; образы в стихотворениях — понятными. И при этом нельзя было назвать его стихи поверхностными — напротив, мне почудилось, что за взглядами этих лягушек проступает неизбывная печаль, присущая всякому живому существу.
Я пробежался глазами еще по нескольким полкам с именами известных японских поэтов. Кто-то пришелся мне по душе, кто-то — нет. Какие-то строчки захватывали, а какие-то выражения, пускай и крошечные, никак не желали укладываться в голове.
Я подумал: а как насчет зарубежных поэтов? И взял с полки Артюра Рембо, чье имя узнал, признаться, из рекламы по телевизору, у одного производителя алкоголя. «Перевод Хоригути Дайгаку» — значилось на обложке. Я прочел длинную поэму «Пьяный корабль» и ровным счетом ничего не понял. Наверное, в западной поэзии важную роль играет рифма, и гнаться за одним лишь смыслом перевода — дело довольно бессмысленное. Но даже так… я все равно ничего не сумел понять. Говорят, Рембо часто пускался во все тяжкие и напивался до чертиков. Может быть, он писал это в таком состоянии, когда его буквально рвало изнутри? Мне также резал слух архаичный литературный слог переводов Хоригути. Наверное, кто-то найдет в этом высокий стиль, но для меня, человека «невысокого стиля», этот устаревший японский язык стал преградой еще до того, как я добрался до сути поэзии.
А что насчет Гарсиа Лорки? Полистав несколько страниц, я также вернул книгу на полку. Я подумал, что без знания европейской эпохи, в которой жил Лорка, читать это просто невозможно. У меня не было необходимого багажа знаний, чтобы воспринять его строки.
Подумав о поэтессах, я достал с полки Эмили Дикинсон. Стихи у нее все были довольно короткие, замысловатых слов я не обнаружил, но благодаря изяществу выражения каждое произведение словно искрилось и переливалось, как утренняя роса на траве. Я проникся к ней восхищением. Как к закату над полями Массачусетса — мягкому, теплому, неуловимому: она описывала его сугубо женскими словами, сравнивая с тканью или драгоценностями. И почему-то мне показалось, что это близко по настроению и звучанию к стихам Юмэ.
В итоге я купил по два сборника Кусано Синпэя и Эмили Дикинсон, потому что захотелось сделать ей подарок.
Пока я стоял в очереди у кассы книжного магазина, мне пришло в голову, что все это многообразие поэзии существует не только благодаря уникальности самих поэтов, но и потому, что каждый читатель тоже по-своему уникален. Я могу воспринимать стихи лишь через призму собственного чувственного опыта. Будь у всех читателей склад ума как у меня, большинство поэтов с этих полок не дожили бы в веках до нашего времени!
Выходит… да, поэзия — это не обращение к массе, а диалог один на один, обмен словами от личности к личности. Даже если в итоге произведение читают множество людей, в основе литературы лежит исключительно соприкосновение одной души с другой. И то, что рассказывала мне Юмэ в отеле-развалине, вдруг с предельной ясностью уложилось в голове прямо перед стойкой кассы.
Пятьсот вопросов для викторины до конца года… Если подумать о подготовке, то на сидение в баре Синдзюку не должно оставаться ни секунды! Но мне так хотелось вручить Юмэ два сборника, что я решил пропустить всего одну кружку и направился в «Каринку».
Распахнув стеклянную дверь, я увидел, как Юмэ удивленно взглянула на меня, и только потом на ее лице появилась улыбка. Барная стойка была почти полна, свободным оказалось лишь место на самом краю, напротив гриля. Среди гостей я заметил Тамаго-сенсея, Хаганэ-сана и Режиссера, но в самом центре расположились Гнездо и трое мужчин в костюмах.
Устроившись на краешке, я тут же получил от Юмэ влажное полотенце и закуску. В маленькой пиале томились хидзики с абураагэ [65]. Юмэ внимательно посмотрела на меня, крепко поджала губы и на мгновение отвела взгляд в сторону мужчин в костюмах. Я понял, что она пыталась подать мне знак: «Пришли какие-то подозрительные типы. Будь осторожен».
Я заказал «Хоппи» и ассорти из якитори. Заведение было почти полным, Юмэ казалась очень занятой, поэтому я не стал заказывать жареный перец.
— Все-таки даже в наше время несправедливо, что такие участки земли заняты лишь одними питейными заведениями, — раздалось со стороны мужчин в костюмах.
Они, похоже, изрядно налегали на саке и не замечали, что их голоса становятся все громче. Все трое выглядели лет на сорок с хвостиком. Если бы нужно было сравнить их с животными, то я бы сказал, что один смахивал на собакообразного прыгуна, другой — на карликовую курочку, а третий — на черную свинью.
— А-ха-ха, ну что ж, — и тому подобное приговаривал Гнездо, подливая им саке из керамического кувшинчика. Похоже, они обсуждали скупку земель в Синдзюку на Золотой улице. Мне не хотелось слушать, но из-за громких голосов их слова так и лезли в уши. Если бы я описывал это в стиле сценария драмы, который тогда начал писать для тренировки, то выглядело бы это примерно так:
Собакообразный прыгун. У-ки-ки-и! (Ухмыляется.) В общем, это же сверхпервоклассная земля! Да еще и рядом со станцией «Синдзюку»! И что же получается? Что ее оккупировали одни только такие… подозрительные бары с непонятной репутацией?
Гнездо. Ну… как бы сказать… все смотрят на это сквозь пальцы. Чиновники из столичного управления тоже ведь тут бухают.
Карликовая курочка. Кхо-кхо! Конечно, мы и сами тут пьем, поэтому понимаем чувства выпивох! Но половина страны не пьет. Женщины, дети, старики… Для тех, кто не пьет, кхо-кхо, этот район абсолютно бесполезен!
Черная свинья. Бу-у! Многие также говорят, что им страшно, они не хотят сюда соваться. Тут и зазывалы шляются, и пьяные на улице валяются. Уж никак не место, куда бы ты привел свою жену или ребенка, бу-у.
Гнездо. Ну… исторически это ведь была «голубая линия».
Черная свинья. А что такое «голубая линия», бу-у?
Гнездо. Законные «кварталы красных фонарей», признанные государством, назывались «красной линией». А нелегальные, непризнанные — «голубой линией». Термин, конечно, из полицейского жаргона. Так их различали до тех пор, пока в 32 году Сёва не ввели закон о запрете проституции.
Черная свинья. Бу-у? (Шумно сопит носом.) Значит, в тех крошечных барах и сейчас занимаются проституцией?
Похожие книги на "Коты Синдзюку", Сукегава Дуриан
Сукегава Дуриан читать все книги автора по порядку
Сукегава Дуриан - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.