Император посмотрел на меня, и мне показалось, что он это запишет.
— Быть в семь, — сказал он. — Оба. Что-то ещё?
— Да, — сказал я. — Прошу два часа личного времени. До приёма.
Серебряный поднял глаза от папки. Он знал зачем, знал, куда я пойду с этими двумя часами, и промолчал, я был ему отдельно благодарен.
Он не спросил зачем. Он посмотрел на меня и кивнул.
— Идите.
Второй корпус, минус первый этаж, изолятор в конце коридора. Часовой у двери проверил моё предписание и открыл замок.
Изолятор был обычной палатой на одну койку, с которой вынесли всё лишнее. Ни венков, ничего из того, что полагается покойным с положением, положение кончилось вместе с человеком, и осталась койка, простыня и температура по норме морга.
Радулов лежал на койке под простынёй, до груди, лицом вверх. Тело обмыли, бровь заклеили, серую робу заменили больничной рубахой, и от этой рубахи он впервые на моей памяти выглядел тем, кем был по паспорту, пожилым человеком. Холодильная установка гудела под потолком. Фырк вошёл со мной, перетёк на спинку стула в углу и замолчал.
Я подошёл к койке и встал у правой руки.
Говорить с мёртвыми я не умею и не считаю нужным. Но за две жизни я закрыл не одну сотню историй болезни, каждую закрывал одинаково, эпикризом, вслух или про себя, потому что история без эпикриза не закрыта, она просто брошена. Эту бросать было нельзя.
— Пациент Радулов, Григорий, — сказал я негромко. — Наследственность не отягощена, отягощал сам. В анамнезе, сорок лет службы, из них двадцать во главе собственной сети, программа изъятия Искры, спроектированная и запущенная лично. Подвал, лампа, женщина, которую он называл материалом. Смерть наступила этим утром. Непосредственная причина, остановка сердца при полном обнулении резерва. Основная причина, — я помолчал, подбирая формулировку, и подобрал честную, — расхождение цели и ресурса, несовместимое с жизнью. Он строил систему, которой был не нужен, и узнал об этом за минуту до конца. Реанимационные мероприятия не проводились. Констатировал лекарь Разумовский.
Эпикриз закончился, а я стоял.
Оставалось то, что в журнал не диктуют. Кровь Лукумона во мне материнская, а не отцовская. Его половина другая, и дал он её не по своей воле: старая программа свела их с Анной по таблицам, как две подходящие линии, и он знал об этом, а она нет.
Из этой пары должен был выйти идеальный конвертер. Конвертер вышел. Этой ночью я принял через себя всю её Искру, сорок долей, удержал след, и этим следом мы его добили. Расчёт, который меня создал, сработал до конца. Работал он в итоге не на него.
Фырк на спинке стула молчал весь эпикриз, не встревая, и подал голос, только когда я отступил от койки.
— Он думал, что строит машину, — сказал бурундук тихо, без всякого ехидства. — А построил того, кто её сломает. Пойдём отсюда, лекарь. Тут дурно пахнет, и холодильник этот воет, как не знаю что.
Я развернулся и вышел, не оборачиваясь. Часовой закрыл за нами дверь и повернул ключ на два оборота.
Тронный зал резиденции открывали при мне.
Два солдата снимали печати с высоких дверей, и по тому, как туго шли створки, было ясно, что залом не пользовались годами. Внутри пахло воском и холодным камнем. Колонны в два ряда, темный паркет, дальняя стена с гербом, и никакого трона под гербом не оказалось, только длинный стол и одно кресло, которое Император велел вынести. Он собирался встречать Совет стоя.
К семи в зале нас было пятеро: Государь, Серебряный, Лена, которую вызвали отдельным распоряжением, я и Фырк на моём плече. Охрану убрали с этажа полностью, воду поставили на стол в простых стеклянных кувшинах, и больше в протоколе не было ничего, потому что я так посоветовал, а Император так решил.
Лена стояла рядом со мной и держала руки сцепленными, чтобы не было видно, как они дрожат. Я спросил её шёпотом, зачем, по её мнению, вызвали её. Она ответила честно: не знаю, и добавила, подумав, что если Совету нужна медсестра, значит, кому-то из Совета плохо, и пусть тогда скажут диагноз заранее. Серебряный, стоявший по другую руку, издал короткий звук, который при других обстоятельствах я записал бы как смешок.
В семь ровно Фырк выпрямился у меня на плече.
— Идут, — сказал он, и голос у него сел до шёпота. — Двуногий… Идут все.