С темного неба, как из ночлежки душной,
 сонное и тупое,
 смотрит лицо ее с миною злой и скучной
 от перепоя.
    По ней стосковались бары,
 вакхово стадо млеет, —
 сброд салютует дымом дрянной сигары
 луне городских окраин, трущобной фее.
    И та не в обиде — как дома в любой подворотне.
 И по сердцу каждый бражник
 луне городских окраин — бывалой сводне,
 искусной в полночных шашнях.
    Трущобный содом хохочет,
 ликуют ловцы удачи;
 луна воровская, кума непроглядной ночи,
 о темных делах судачит.
    А свет фонарей в тумане
 сочится, как яд из ампул,
 и плачет шарманка, — и тяжко толпу дурманит
 таинственный вальс сомнамбул.
    Но кратко веселье плебса, а гаснет фонарь последний —
 я вот над трущобным мраком
 куда-то на новый шабаш луна улетает ведьмой,
 махнув помелом гулякам.
 Ищет ночлег оборванец,
 стихают шаги за дверями,
 полночный патруль выправляет зигзаги пьяниц,
 и мостовые стелятся пустырями.
    И, грязный от слез и пудры, один лишь Пьерро с гитарой
 слоняется, шут печальный, в ночи пустынной и душной,
 спеша для луны исторгнуть какой-то куплетик старый
 и никому не нужный.
        Мама, румба, барабаны и труба!
 Мамимба-барабан, мабомба-барабан!
    Мама, румба, барабаны и труба!
 Мабимба-барабан, мабомба-барабан!
    Эту румбу пляшет черная Томаса!
 Эту румбу пляшет Хосе Энкарнасьóн!
    У Томасы ляжки заходили ходуном;
 а у негра ноги — живые две пружины,
 и живот пружинит, и, весь пружиня,
 к ней на каблуках подходит он.
    Каблуки-чаки-чаки-чараки́!
 Чаки-чаки-чаки-чараки́!
    Тугие ягодицы девчонки Томасы —
 два огромных шара — вокруг оси незримой
 в сумасшедшем ритме начали вращаться,
 бросая дерзкий вызов дрожью сладострастной,
 когда пошел в атаку Че Энкарнасьон;
 у Че — марионетки — мускулы крепки,
 весь дугой он выгнут, корпус откинут,
 руки — недвижны, ноги — в работе,
 волны равномерно сотрясают чресла,
 и вперед он устремлен.
    Продолжайте пляску-чече-пляску-пляску!
 Продолжайте пляску-чече-пляску-пляску!
 Продолжайте пляску-чече-пляску-пляску!
    Черная Томаса дразнится упорно, —
 ускользают бедра, подбородок вздернут, —
 поднимает разом две руки атласных,
 в их ладонях гладких — эбеновый затылок, —
 предлагает груди: круглые гранаты
 колыхнулись влево, колыхнулись вправо,
 и на них глазеет Че Энкарнасьон.
    Каблуки-чаки-чаки-чараки!
 Чаки-чаки-чаки-чараки!
    Негр неистово ринулся на приступ,
 перед нею машет шелковым платком —
 будь готова к бою, черная Томаса,
 видишь, твой противник взбешен, разъярен!
    «Стой, смуглянка!» — завывает смуглый.
 (Из глотки — хрип, а глазшца — угли,
 это дьявол или Че Энкарнасьон?)
    Черная Томаса ловко увернулась,
 «Нет!» — ему сказала и расхохоталась —
 до чего ж обидный тон!
 Прямо перед носом задом крутанула —
 пусть он знает место, Хосе Энкарнасьон!
    Мама, румба, барабаны и труба!
 Мабимба-барабан, мабомба-барабан!
    Взвизгивают флейты,
 звякает марака [157],
 трезвонит колокольчик,
 грохочет барабан.
    Приседает низко, почти касаясь пола,
 в полуповороте Хосе Энкарнасьон.
 И девочка Томаса расслабилась невольно,
 и пахнет сельвой,
 и пахнет полем,
 и пахнет самкой,
 и пахнет зверем,
 и пахнет сельской глушью
 и пыльным городским двором.
    Головы танцоров — темных два кокоса,
 на которых кто-то начертал известкой
 сверху знак вопроса, тире — со всех сторон.
 И два тела влажных — два кувшина черных,
 И сияет каждый, пóтом окроплен.
    Взвизгивают флейты,
 звякает марака,
 трезвонит колокольчик,
 грохочет барабан.
    Каблуки-чаки-чаки-чараки!
 Чаки-чаки-чаки-чараки!
    И дрожат танцоры в бешеном экстазе,
 в пароксизме страсти Че Энкарнасьон,
 больше не до шуток девочке Томасе,
 барабан безумный изрыгает стон.
    Пики-тики-пан, пики-тики-пан!
 Пики-тики-пан! Пики-тики-пан!
    Падает на землю девчонка Томаса,
 падает на землю Хосе Энкарнасьон;
 они в клубке едином завершают пляску,
 надорвался в крике большой барабан,
 кон-кон-кончилась румба, ко-мабó-бам-бам!
    Па-ка, па-ка, па-ка-пам! Па-ка, па-ка-пам!
 Пам! Пам!.. Пам…