Поминки - Зупанчич Бено
На стене я с трудом различил написанную маслом картину «Перед грозой». Я погасил лампу, встал, отдернул занавеску и открыл окно. На улице стоял густой мрак и сначала мне показалось, что я забыл отодвинуть занавеску. Я посмотрел на небо — оно было набрякшее, как тело утопленника. Вглядевшись, я заметил по краям облаков кружевные отблески далеких зарниц. Я отошел к постели, присев на край, снял ботинки и подумал, что в самом деле не понимаю, что с ней. Не знаю. Я собирался уже встать, чтобы раздеться, как дверь тихо отворилась. Она вошла, и в темноте я различил что-то белое, перекинутое через руку. Непривычно быстро она прошла вперед, бессильно опустилась на коврик у постели я прислонилась головой к моим коленям Удивленный, я склонился к ней. Мне показалось, она хочет что-то сказать. И я действительно услышал, хотя она шептала едва слышно, едва различимо одно и то же слово, как будто в это мгновение забыла все остальные слова.
Гроза налетела на город, как всадник на одичавшем от испуга племенном жеребце, облака катятся огромными валами, в несколько слоев, нижние задевают за крыши домов, время от времени гремит гром, глубоко, глухо, гулко, молнии освещают серые колокольни и железные купола церквей, черепичные крыши домов, пустые улицы, качающиеся деревья, устремившие куда-то свои кроны, дождь стучит в стекла посеребренными или позолоченными молнией пальцами, и стекла позванивают, точно девушки отвечают нетерпеливым ночным гостям, а дождь все стучит, подчиняясь призывам ветра, стучит неравномерно, порывисто, то судорожно и стремительно, настойчиво, то нежно и ласково, маняще, будто шепчет тайные мысли или просит бог знает о чем; и ночь заглядывает в незанавешенные окна человеческих жилищ, озаренная молниями, любопытная и бесстыдная, взмахивает своими блестящими перьями с каймой из обжигающих стрел, и люди щурят глаза и беспокойно прислушиваются, будто к стуку собственного сердца, трепещущего сильно и требовательно, стесненного в груди.
Часовые у казарм попрятались в будки, они накидывают плащ-палатки и проклинают погоду, не признающую приказов, чуждую сожалениям, — погоду, которая живет своей жизнью, укрощенная и неукротимая. Вымытые улицы пусты, как будто люблянчане демонстративно празднуют какой-то свой праздник, стены домов намокли, смешно и наивно ворчат водосточные трубы; решетки канализации, журча, поглощают накопившуюся воду. Когда гроза вдоволь набуйствовалась, с севера резко потянуло ветерком. Властным движением он убрал последние обрывки туч с похолодевшего неба — звездного, чистого, далекого. Успокоились деревья, усталые и промокшие, утихли трубы и водостоки, солдаты вылезают из будок и осторожно перешагивают через лужи на тротуарах. В воде, как и на краю неба, отражается утро.
Гроза не дала ей сомкнуть глаз. Она прислушивалась к ударам грома — они докатывались издалека, бог весть откуда, и разражались, как нарочно, над самым домом в оглушительный гул. Слабо державшиеся в рамах оконные стекла тряслись, вызывая тоску. Дождь барабанил по деревянным ставням и приносил воспоминания — неясные, едва различимые, но все же воспоминания, от которых сжималось горло. Она оглядывалась на окно — свет молний проникал в ее комнату через щели в ставнях и на миг освещал противоположную стену — стену над постелью, где висело изображение девы Марии, которой ангел, преклонив колени, возвещал непорочное зачатие. Холодный слепящий свет и нестройный рой мыслей. Гроза была предвестником весны и лета, а весна вносила в кровь жгучую отраву. Этот яд, воспоминания, тоска и мысли сливались в ненависть, тем более требовательную и непреодолимую, что к ней примешивалась распалившаяся страсть. Тело жаждало любви, оно истомилось ожиданием.
Обливаясь жгучими слезами, она задыхалась. Когда гроза пронеслась, она встала и распахнула окно. В комнату проник свежий утренний воздух. Деревья заметно вздрагивали, точно были не в силах сразу успокоиться после того, что случилось, а в окнах домов на противоположной стороне улицы уже блеснул розовый свет утра. Ей не хотелось больше ложиться. Она придвинула к окну стул и села. Над крышами домов сверкал круглый кусок омытого, переливающегося зеленым цветом неба, и даже уродливая черная труба пекарни казалась стройной и блестящей. По улице торопился, крупно шагая, мужчина в форме железнодорожника. Через плечо у него висела сумка проводника, за поясом — закопченный фонарь. Шаги его, исполненные пустоты и отчаяния, отлетали от голого тротуара.
Если бы здесь был Карло. Но Карло нет. С тех пор как его нет, жизнь Филомены — легкомысленный, страстный порыв, жажда наслаждений — кончилась, остались вялость и безразличие. Отец посмеивался над ней, но молчал. Антон только однажды процедил сквозь зубы: «Ты связалась с итальянцами, а Нико — с коммунистами». Мать ведет себя странно, она не сочувствует, хотя и не смеется над ней, и все же ей, вероятно, кажется естественным и справедливым, что Карло убили. Впрочем, все это проходит мимо нее, как пролетает птица мимо окна, у которого она сидит, — не коснувшись ее. Одинокая, она подавлена, сломлена, опозорена. Если ей нужно выйти из дому, она выходит только в сумерках. Она избегает встреч с людьми. Запирается в своей комнате, если есть работа, садится к швейной машинке, а в груди ее постепенно накапливается зависть и злорадство, рожденные ненавистью. Ей не могут простить той маленькой капли радости, которую ей довелось испытать. И она довольна, что у отца все идет кувырком, что у него убили собаку и кота, стащили несколько кур и кроликов, — так довольна, что не всегда успевает скрыть радость, сияющую в глазах. А иногда это опасно. Однако и это утешение кажется ей отвратительным, как противен ей весь дом с тех пор, как она опять осталась одна. Когда к ним поселили преемника Карло, тоже унтер-офицера, она ожидала, что он поймет ее грусть. Тоска по Карло помимо ее сознания превращалась в тоску по кому-нибудь. Итальянец был высокий и бледный, точно чахоточный, с холодными, презрительными глазами, всегда смотревшими в сторону. Людей, живших в доме, он лишь наблюдал и обращался к ним разве что за самым необходимым. В первый же день он провел четкую границу между ними и собой: «Не надейтесь, меня не убьют. Я знаю, что этому способствует. И пусть никто без необходимости ко мне не приближается».
Он приходит и уходит, ничего не говоря, и единственное, что они слышат, — это его скрипку. «С ума сойти», — говорит мать. И в самом деле, мучительно слышать в этом мертвом доме чистые, пронзительные звуки скрипки. Как будто появляется что-то предательское, разоблачающее и переворачивает тебе внутренности. Отец бесновался, затем он сходил к знакомому и вернулся с барабаном. И как только наверху раздаются звуки скрипки, старик начинает барабанить сильно и яростно, с таким явным отсутствием слуха, что люди на улице останавливаются и прислушиваются к необычной музыке. Скрипка умолкает, Витторио Марти спускается вниз, он бледнее, чем обычно, плюется белой пеной. Старик спокойно запирает барабан в шкаф и смотрит в окно, готовый к приятию смерти. Мать объясняет Витторио, что старик в свое время играл на барабане в оркестре железнодорожных служащих и до сих пор иногда барабанит — так, для развлечения, человек он уже в годах, из ума немножко выжил, вот, случается, и тоскует по молодости. Марти смотрит белесыми глазами и уходит к себе в комнату. И опять, как только сверху слышится скрипка, внизу стучит барабан, затем умолкает сначала скрипка, потом барабан, а Марти бродит по дому — лицо чахоточного, с глазами, которые горели бы презрением, не будь они такими водянистыми. И все же в лице его есть словно какая-то невысказанная печаль: может, он и в самом деле смертельно болен или ему в минуту озарения вдруг стало ясно, в чем смысл человеческой жизни. Улыбнулся он, наверно, всего лишь раз — когда убили Фердинанда, — а ведь тогда расплакалась даже мать — пса она любила гораздо больше, чем мужа.
В городе легко скрыться от итальянцев — они ведь как слепые, разве что наймут предателей или сыщиков из местных. Зато от своих скрыться невозможно, и не только в центре города днем или в сумерки, когда там больше всего народу, но даже рано утром или поздно ночью, когда на улицах вроде бы никого нет, нельзя пройти по городу без того, чтобы тебя кто-нибудь не заметил. Вероятно, поэтому в Любляне издавна повелось, что человека там тем больше уважают, чем меньше его знают. И то, что утром, когда я выскользнул из дома Тртника, меня заметили по крайней мере две пары глаз, было не просто совпадением, потому что меня мог заметить кто угодно, не только Филомена и Антон, хотя, признаться, это не одно и то же, но не менее закономерно. Моя уверенность в том, что никто меня не видит, была по крайней мере наивна. Я всерьез верил, что, кроме нескольких товарищей, никто не знает, где я скрываюсь, а это было с моей стороны легкомыслием. Разумеется, об этом знали все соседи, хотя в те времена это было не столько опасно, как чуть раньше или чуть позже, когда война с ее недобрыми поборами даже люблянчан приучила молчать и хранить секреты про себя. Филомену не мог обмануть ни костюм, которого она на мне еще не видела, ни очки в черепаховой оправе. Увидев у входа в сад Антона, она подумала, что это все неспроста. Антон возвращался из тюрьмы. У калитки он оглянулся мне вслед и быстрее зашагал к дому. Заметив у окна Филомену, он сплюнул и сказал:
Похожие книги на "Поминки", Зупанчич Бено
Зупанчич Бено читать все книги автора по порядку
Зупанчич Бено - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mir-knigi.info.